Максим Горький. Собрание сочинений в тридцати томах.
Том 24. Статьи, речи, приветствия 1907-1928
[А.С. Пушкин]
…По необходимости, объясняемой недостатком времени, я рассказываю вам о литературе в том же порядке, в каком написаны нашими историками литературы книги о ней, то есть останавливаясь на крупных именах. Приём этот вы не должны признавать правильным, — он рисует дело так, как будто все эти Фонвизины, Жуковские, Пушкины и другие величины русской литературы вырастали вдруг, являясь какими-то холмами на гладкой равнине. Этот взгляд — неприемлем, он подтверждал бы преувеличенное мнение романтиков о силах личности и роли её в истории. Нет, вы должны знать и помнить, что до Фонвизина прошёл ряд людей, начиная с А.Кантемира, молдаванина, родившегося в 1709 году и писавшего ещё при Петре Первом, частью отмеченных литературой, частью же забытых ею, что все эти люди были, так сказать, последовательными возвышениями в деле организации накопленного историей опыта, что Фонвизин и Жуковский обобщали уже данное им предшественниками, причём эти обобщения могли быть и бессознательны, то есть могли почерпаться не из книг, а из быта, уже растворившего в себе собранный в книге опыт.
(Спросить — понятно ли.)
Личные особенности психики каждого крупного поэта и писателя этим указанием не отрицаются: они налицо пред нами в каждом данном случае: Пушкин шире, умнее, талантливее Жуковского — он талантливее именно потому, что шире, он умнее и талантливее именно потому, что насыщен большим количеством знаний, он мастер стиха, превосходящий в технике своих предшественников, но он таков именно потому, что у него были предшественники, отработавшие технику, каждый на свой лад, а Пушкин — мог и сумел объединить в себе всю её новизну и гибкость.
Предшественники и современники Пушкина — Жуковский, Нелединский-Мелецкий, Веневитинов, Катенин, И.Пушкин — его дядя, — кн. Вяземский, кн. Одоевский и целый ряд других поэтов — часто писали стихи, по форме почти равные стихам Пушкина. Но все эти писатели были, так сказать, ‘любителями поэзии’, они старались писать изящно, как французы, поэзия для них была приятной светской забавой, они писали главным образом послания друг ко другу, слащавые любезности в альбомах светских дам, редко кто-нибудь из них возвышался до небольшой поэмы в романтическом тоне — на сюжет о безнадёжной любви или о тленности всего земного. Единственным писателем, который касался тем социальных, был Рылеев, декабрист, впоследствии повешенный.
Отметим здесь тот факт, что в рядах декабристов было несколько поэтов. Каховский — тоже повешенный, Кюхельбекер и Одоевский, сосланные в Сибирь, Пущин, Бестужевы — всё это близкие друзья Пушкина, который, как известно, только благодаря случаю — отсутствию из Петербурга — не принял участия в декабрьских событиях, а впоследствии, на вопрос Николая — с кем он был бы 14 декабря? — ответил: ‘С моими друзьями, ваше величество!’
…В стране экономически отсталой и не успевшей принять классовую организацию, в стране, где правительство всячески старалось уединиться от народа и общества и, заботясь о своём самосохранении, о развитии своих сил, развивало только бюрократический административный аппарат, который душил всех с одинаковым усердием, — в этой стране все должны были объединяться на почве оппозиции правительству и политические вопросы просачивались в душу человека извне даже тогда, когда сам он не хотел этого.
Тем более подчинялись политике литераторы как люди широких обобщений, как наиболее чутко воспринимающий, объективно мыслящий мозг — вот причина, почему русская литература вплоть до наших дней стояла в теснейшей связи с революционными течениями.
И здесь же мы находим объяснение тому факту, что русский литератор — как было сказано — в своих образах и обобщениях шире и объективнее литератора западного, ибо, даже будучи по основам психики своей человеком классовым, он был понуждаем возвышаться над узкими задачами своего класса, был принужден заботиться не столько о выработке классовой идеологии, сколько о борьбе против идей и действий правительства, одинаково враждебных всем классам.
Необходимо было создать что-то, что объединило бы всю массу общества, необходима была борьба с идеологией бюрократ[ии] и царей, — нужно было выдвинуть против понятия ‘народность’ иное понятие, а для того, чтоб выработать его, требовалось внимательное изучение народа.
Просмотрим это положение на примере Пушкина.
Он — дворянин, он обладает предрассудками аристократа, гордящегося древностью своего имени.
Когда Булгарин, лакей правительства и доносчик, упрекнул Пушкина в том, что предок его со стороны матери, негр Ганнибал, был куплен Петром в Голландии за бутылку водки, Пушкин ответил:
……………………
Под гербовой моей печатью
Я свиток грамот схоронил,
И, не якшаясь с новой знатью,
Я крови спесь угомонил.
Я неизвестный стихотворец,
Я Пушкин просто — не Мусин,
Я сам большой, не царедворец:
Я грамотей, я мещанин.
Р[ost] S[criptum]
Видок Фиглярин, сидя дома,
Решил, что дед мой Ганнибал
Был куплен за бутылку рома
И в руки шкиперу попал.
Сей шкипер был тот шкипер славный,
Кем наша двигнулась земля,
Кто придал мощно бег державный
Корме родного корабля.
Сей шкипер деду был доступен,
И сходно купленный арап
Возрос усерден, неподкупен,
Царю наперсник, а не раб.
И был отец он Ганнибала,
Пред кем, средь гибельных пучин,
Громада кораблей вспылала
И пал впервые Наварин.
…………………
‘Моя родословная…’
Здесь звучит нечто новое по тем временам — именно: звучит уверенность человека в его праве ‘чтить самого себя’ не только по заслугам предков, но за свои личные заслуги перед обществом.
Очень вероятно, что частые указания Пушкина на своё дворянство вызывались следующими причинами:
1. В ту пору Александр, постепенно отдаляя от себя русских, заменял их немцами, — во главе государства становились люди с именами Клейнмихель, Адлерберг, Бенкендорф и т. д. По свидетельству Якушкина и других декабристов, это явление тревожило дворян и сливалось с общим оппозиционным настроением молодёжи.
Вспомните: они смотрели на себя как на победителей Европы, а их ставили под команду немцев.
2. Не менее вероятно и то, что лично Пушкин вкладывал в понятие дворянства чувство собственного достоинства, сознание своей человеческой ценности и внутренней свободы.
Вспомните опять-таки, что Фонвизин покаялся пред Екатериной в дерзостях своего пера, что Радищев — отрекался от своей книги, Новиков — лицемерил на допросах, а Пушкин — заявил царю в лицо, что 14 декабря он, Пушкин, встал бы в ряд с декабристами.
Но — посмотрим, как он сам смотрит на дворянство и зачем оно нужно ему:
У нас писатели взяты из высшего класса общества. Аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием, мы не хотим быть покровительствуемы равными — вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или с одою, а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин. Дьявольская разница!..
Рылеев сказал ему:
Ты сделался аристократом, это меня рассмешило. Тебе ли чваниться пятисотлетним дворянством? И тут вижу маленькое подражание Байрону. Будь, ради бога, Пушкиным! Ты сам по себе молодец.
Мне досадно, — отвечает Пушкин, —
что Рылеев меня не понимает. В чём дело? Что у нас не покровительствуют литературе и это — слава богу! Зачем же об этом говорить? Напрасно! Равнодушию правительства и притеснению цензуры обязаны мы духом нашей словесности. Чего ж тебе более? Загляни в журналы в течение шести лет, посмотри, сколько раз упоминали о мне, сколько раз меня хвалили поделом и понапрасну, а о нашем приятеле — ни гугу! как будто на свете его не было. Почему это? уж верно не от гордости или радикализма такого-то журналиста — нет! а всякий знает, что хоть он расподличайся — никто ему спасибо не скажет и не даст пяти рублей: так лучше ж даром быть благородным человеком. Ты сердишься за то, что я чванюсь 600-летним дворянством (NB. моё дворянство старее). Как же ты не видишь, что дух нашей словесности отчасти зависит от сословия писателей? Мы не можем подносить наших сочинений вельможам, ибо по своему рождению почитаем себя равными им. Отселе гордость еtc. Не должно русских писателей судить, как иностранных. Там пишут для денег, а у нас (кроме меня) из тщеславия. Там стихами живут, а у нас гр. Хвостов прожился на них. Там есть нечего — так пиши книгу, а у нас есть нечего — так служи, да не сочиняй…
Это относится к 1825 году. Но в заметках поэта за 1825-30 годы мы находим такое признание:
Нашед в истории — одного из предков моих, игравшего важную роль в сию несчастную эпоху, я вывел его на сцену, не думая о щекотливости приличия, соn аmorе (с любовью — итал.), но безо всякой дворянской спеси. Изо всех моих подражаний Байрону дворянская спесь была самое смешное. Аристокрацию нашу составляет дворянство новое, древнее же пришло в упадок, его права уравнены с правами прочих сословий, великие имения давно раздроблены, уничтожены, и никто, даже если бы… и проч. Принадлежать к такой аристокрации не представляет никакого преимущества в глазах благоразумного человека, и уединённое почитание к славе предков может только навлечь нарекания в страшном бессмыслии или в подражании иностранцам.
Но от кого бы я ни происходил, — от разночинцев, вышедших в дворяне, или от одного из самых старинных русских родов, от предков, коих имя встречается почти на каждой странице истории нашей, — образ мыслей моих от этого никак бы не зависел. Отказываться от него я ничуть не намерен, хоть нигде доныне я его не обнаруживал, и никому до него дела нет.
До Пушкина литература — светская забава, литератор в лучшем случае — придворный, как Дмитриев, Державин, Жуковский, или мелкий чиновник — как Фонвизин, Пнин, Рылеев. Если он придворный — с ним считаются, но покуда он чиновник — его третируют как забавника, как шута.
Вот как изображает Рылеев положение литератора:
Опять под час в прихожей
Надутого вельможи
(Тогда как он покой
На пурпуровом ложе
С прелестницей младой
Вкушает безмятежно,
Её лобзая нежно),
С растерзанной душой,
С главою преклоненной,
Меж челядью златой,
И чинно и смиренно
Я должен буду ждать
Судьбы своей решенья
От глупого сужденья,
Которое мне дать
Из милости рассудит
Ленивый полу-царь,
Когда его разбудит
В полудни секретарь.
Для пылкого поэта
Как больно, тяжело
В триумфе видеть зло,
И в шумном вихре света
Встречать везде ханжей,
Корнетов-дуэлистов,
Поэтов-эгоистов
Или убийц-судей,
Досужих журналистов,
Которые тогда,
Как вспыхнула война
На Юге за свободу, —
О срам! о времена! —
Поссорились за оду!..
‘Пустыня’.
Николай Полевой: отношение знати к литератору.
Пушкин первый почувствовал, что литература — национальное дело первостепенной важности, что она выше работы в канцеляриях и службы во дворце, он первый поднял звание литератора на высоту до него недосягаемую: в его глазах поэт — выразитель всех чувств и дум народа, он призван понять и изобразить все явления жизни.
В 1819 году, дружа с декабристами, Пушкин пишет на возвращение Александра из-за границы:
Ура! в Россию скачет
Кочующий деспот.
Спаситель горько плачет,
А с ним и весь народ.
Мария в хлопотах спасителя стращает:
‘Не плачь, дитя, не плачь, сударь:
Вот бука, бука — русский царь!’ —
Царь входит и вещает:
‘Узнай, народ российский,
Что знает целый мир:
И прусский и австрийский
Я сшил себе мундир.
О, радуйся, народ: я сыт, здоров и тучен,
Меня газетчик прославлял,
Я ел, и пил, и обещал —
И делом не измучен.
‘Узнай ещё в прибавку,
Что сделаю потом:
Лаврову дам отставку,
А Соца — в желтый дом,
Закон постановлю на место вам Горголи
И людям все права людей
По царской милости моей
Отдам из доброй воли’.
От радости в постеле
Запрыгало дитя:
‘Неужто в самом деле?
Неужто не шутя?’
А мать ему: ‘бай, бай! закрой свои ты глазки,
Пора уснуть бы, наконец,
Послушавши, как царь-отец
Рассказывает сказки!’
‘Сказки (Noёl)’.
В 1826 году, когда Николай возвратил его из ссылки, он говорит царю:
В надежде славы и добра
Гляжу вперёд я без боязни:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Но правдой он привлёк сердца,
Но нравы укротил наукой,
И был от буйного стрельца
Пред ним отличен Долгорукой.
Самодержавною рукой
Он смело сеял просвещенье,
Не презирал страны родной:
Он знал её предназначенье.
То академик, то герой,
То мореплаватель, то плотник,
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник.
Семейным сходством будь же горд,
Во всём будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и твёрд,
И памятью, как он, незлобен.
‘Стансы’.
Но когда его упрекнули в лести за эти стихи, он отвечает:
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю…
‘Друзьям’.
В ноябре 1823 года в Испании был казнён революционер Риего Нуньец, сообщая об этом царю, граф Воронцов сказал: ‘Какая счастливая новость, ваше величество!’
Пушкин немедленно откликнулся:
Сказали раз царю, что наконец
Мятежный вождь Риего был удавлен.
‘Я очень рад’, сказал усердный льстец:
‘От одного мерзавца мир избавлен!’
Все смолкнули, все потупили взор:
Всех удивил нежданный приговор.
Риего был, конечно, очень грешен, —
Согласен я, — но он за то повешен,
Пристойно ли, скажите, сгоряча
Ругаться этак нам над жертвой палача?
Сам государь такого доброхотства
Не захотел своей улыбкой ободрить,
Льстецы, льстецы! Старайтесь сохранить
И в самой подлости оттенок благородства!
и заклеймил Воронцова таким четверостишием:
Полу-милорд, полу-купец,
Полу-мудрец, полу-невежда,
Полу-подлец, — но есть надежда,
Что будет полным наконец.
И в том же самом 1826 году, когда он советовал Николаю:
Во всём будь пращуру подобен…
он, присмотревшись к порядкам нового царствования, характеризует его так:
Встарь Голицын мудрость весил,
Гурьев грабил весь народ,
Аракчеев куролесил,
Царь же ездил на развод.
Ныне Ливен мудрость весит,
Царь же вешает народ,
Рыжий Мишка куролесит
И попрежнему развод. *
{* Эпиграмма А.С. Пушкину не принадлежит. Ранее приписывалась А.С. Пушкину, была включена в сборник, изд. Р. Вагнера, Берлин, 1861, по которому цитировал М. Горький — прим. ред.}
А в 1827 году посылает в Сибирь друзьям строки, полные надежды: