А. П. Щапов, Успенский Глеб Иванович, Год: 1888

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Г. И. Успенский

А. П. Щапов

Г. И. Успенский. Собрание сочинений в девяти томах.
Том девятый. Статьи. Письма.
М., ГИХЛ, 1957
Издание осуществляется под общей редакцией В. П. Друзина
Подготовка текста и примечания А. В. Западова и Н. И. Соколова
Среди коренных, чистокровных ‘сибиряков’, честно послуживших общему делу русского народа, чтимых и ценимых всею Россией, — имя А. П. Щапова несомненно занимает первенствующее место. Его происхождение, среда, в которой он родился и жил с раннего детства, а главное, исторические особенности, при которых эта среда сложилась, — все это самым определенным образом отразилось на его литературной деятельности и на всей его жизни,
Не имея возможности в этой краткой заметке с должной внимательностью обозреть все, что сделано и пережито А. П. Щаповым, мы позволим себе остановить наше внимание только на тех характерных чертах его литературной деятельности, в которых ясно Отразились особенности этого великоруса-сибиряка, особенности ве-ликорусско-сибирской жизни и великорусско-сибирских исторических преданий, и делаем это потому, что именно только благодаря этим особенностям жизни великоруса-сибиряка историк Щапов имел возможность осветить некоторые явления общерусской жизни таким ярким светом и выставить их в таких осязательно живых образах, которые уже значительно затуманились в сознании просто великорусского человека, жителя и деятеля внутренней России, хотя и родоначальника великоруса-сибиряка.
Славянофильство, как известно, нашло в Щапове ревностного и искреннего поклонника, раз только он отдался изучению основ жизни русского народа. В 60-х годах в пору расцвета деятельности А. П. Щапова, литературная деятельность славянофилов, затихшая было в последние годы царствования Николая, также расцвела пышным цветом, и славянофильская печать изобиловала крупными работами по исследованию русской народной старины и коренных устоев народной жизни. В смысле обилия и тщательности литературного труда славянофильская партия сделала в эти годы, быть может, несравненно более, чем за весь прошлый период своего существования. Но все это ‘литературное дело’ уже не могло быть согрето пламенною верою в возможность ‘животворения’ прекрасного прошлого в условиях настоящего времени. Самый искренний и самый ревностный защитник ‘прекрасной старины’, самый ярый славянофил 60-х годов, все равно — петербургский или московский великорус, не мог уже не смотреть на это прекрасное прошлое именно как на прошлое. Прожив из рода в род в условиях, совершенно к этому ‘прекрасному’ неподходящих, он мог ценить его в своем сознании, но уж не мог ощущать близости этого прошлого к самому себе, к своей личности и своей личной жизни. Еще шапку боярскую, косоворотку и овчинниковской работы жбан он мог перенести из этого прошлого в свой современный отель, и даже отель мог облепить петухами и обвесить русскими полотенцами, — но уже знал, что ему нельзя ‘самому приказаться’ на службу великокняжескую, {‘Вольные и невольные слуги Московского государства’, проф. Сергеевича. — ‘Наблюдатель’, 1887 год, NoNo 1-3. } знал уже, что нельзя ему жить на свете, не заглядывая в биржевые известия газет, что нельзя ему жить без дивиденда, без купона. Скорбя о ‘прекрасном прошлом’ теоретически и лелея в своем воображении прекрасный образ старинного русского крестьянина, ‘созидателя’ русской земли, он на деле, наученный опытом жизни ‘не народной’, не задумываясь, например, устраивал винокуренный завод и не церемонился с потомками ‘прекрасной старины’, основывая предприятие, успех которого обеспечивался прямехонько народным крестьянским расстройством. Даже и в лучшем случае, то есть только в мечтаниях о прекрасном прошлом и (минуя настоящее) о прекрасном будущем, всякий такой петербургский или московский славянофил не может уже не принимать во внимание всю многосложность о бок с ним идущей европейской, общечеловеческой жизни и, таким образом, не может жить прелестями прошлого. Хорошо оно, прекрасно, справедливо это прошлое, он знает это во всех мелочах и подробностях, но жить этим прошлым для него уж решительно невозможно.
Вот почему иной завзятый славянофил, будучи неумолимым ненавистником ‘новшеств’ на страницах своей книги или газеты, — мог весь век спокойно прожить в условиях ненавистного ему ‘иноземного, иночиновного’ строя жизни. Не так вышло с Щаповым, жизненная карьера которого была, как известно, надломлена в самом начале его литературной деятельности, и надломлена именно потому, что симпатии Щапова к ‘прекрасной старине’ были для него делом самым близким, жизненным, почти ощущаемым в окружавшей его действительности.
Чтобы видеть, почему для сибиряка Щапова народная старина могла казаться близкой и почти ощутимой в действительности, необходимо припомнить, что в основных началах жизни великорусского человека, сделавшегося ‘сибиряком’, лежало главным образом желание отстоять за собой право жить по старине. Великорус делался великорусом-сибиряком, появлялся в глухой и отдаленной стране главным образом потому, что либо добровольно не хотел покоряться никаким, нарушающим старые порядки, ‘новшествам’ или сам был изгоняем этими ‘новшествами’, как вредный для их развития элемент. В том или другом случае он появляется в Сибири только потому, что здесь, в глуши, можно было жить по традициям старины, причем ‘старина’ эта для вольного или невольного беглеца была вовсе не стариной, а самым живым, справедливым божеским житьем.
Великорус-сибиряк Щапов был сибиряком не только по месту рождения, но и по родственности духа с теми вольными и невольными колонизаторами Сибири великорусами, которые так или иначе потерпели от новшеств и родословие которых имеет несомненную связь с самыми отдаленными представителями ‘упорного’ против ‘новшеств’ великорусского типа. По словам г. Аристова, которому принадлежит весьма обстоятельная биография А. П. Щапова, последний, толкуя с ним о своем происхождении и предках, сообщил ему, что прадед или пра-. прадед по его отцу служил священником в одном из сел какой-то губернии в средней России и был сослан в Восточную Сибирь за какое-то неизвестное преступление. ‘Я думаю, — говорил Щапов, — что предок мой переселен за упорство в раскольничьих убеждениях, и вот на каком основании. В именном списке выборных депутатов в екатерининскую комиссию о сочинении проекта уложения значится депутатом от раскольничьих слобод войсковой обыватель Иван Щапов’. А. П. Щапов, указав при этом г. Аристову этого выборного в материалах для истории комиссии под No 143, напечатанных в ‘Русском вестнике’, прибавил: ‘видно, когда моего предка священника сослали в Сибирь, родной брат его улизнул к казакам. Вот какая моя знаменитая родословная!’ (стр. 4). Родной отец А. П., дьячок села Анги (Иркутской губ&lt,ернии&gt,), женатый на простой крестьянке, ‘бурятке’, всю жизнь тянувшей вместе с мужем крестьянскую лямку и даже всю жизнь носившей крестьянское платье, конечно этот бедный сибирский дьячок находился уже в самом отдаленном родстве с ‘упорным’ своим предком екатерининских времен, как и этот последний, в свою очередь, был уже целым столетием отделен от родоначальников ‘упорного’ типа великорусских людей. Но нет почти никакого сомнения, во-первых, в том, что духовное родословие ангинского дьячка корнями своими исходит именно из условий, породивших на Руси тип ‘упорного’ против новшеств человека, а во-вторых, в том, что дух этого родового упорства и его сущность не могли не дожить и до времени детских лет А. П. Щапова, а следовательно, не могли не оказать и влияния на направление его нравственных симпатий. Если в ином действительно ‘знаменитом’ родословии целые столетия не забывается и переходит из рода в род какое-нибудь воспоминание о шубе, ‘пожалованной’ с собственного плеча князя Суздальского, то также не могут забыться и предания таких родословий, у которых, как у ‘упорных’ против новшеств людей, накоплена горьким опытом жизни такая несметная масса своеобразного жизненного материала. Могут забыться и растеряться в длинном пути столетних затруднений фактические подробности того или другого ‘родословия’ сибирских великорусов, но не может погибнуть идея, руководившая ‘упорными’ людьми в их жизненном опыте, не может не дойти до самых отдаленных потомков этих ‘упорных’ людей сущность тона их жизни и стремлений. Если же принять во внимание, что не только в семье собственно А. П. мог и должен был сохраняться тон и смысл существования его ‘упорных предков’, но что и во всем окружающем его детство обществе и народе, состоявшем так же, как и он сам, из потомков все тех же борцов с новшествами или их жертв, — то нельзя не видеть, что живые впечатления ‘прекрасной старины’ могли быть ощущаемы юным сибиряком как действительные впечатления его личной жизни.
В каких же очертаниях и с какою нравственною сущностью могла ощущаться Щаповым ‘прекрасная старина’, донесенная до времени его юношеских лет, в родовых преданиях как его собственной семьи, так в преданиях вообще семей коренных сибиряков, среди которых он провел самые впечатлительные юношеские годы?
Произведения Щапова служат наилучшим изображением того пути мысли, по которому вело его родственное чувство, почти личная, родовая связь с самыми отдаленнейшими прародителями ‘упорного’ великоруса. Как на собственное свое личное, родовое достояние, набрасывается он на бумаги, попавшие в Казанскую духовную академию из Соловецкого монастыря и раскрывающие во всех подробностях историю борьбы упорных ненавистников новшеств с этими самыми новшествами. Под влиянием сильнейшего пробуждения, благодаря этим бумагам, почти сыновней любви к своим ‘упорным’ предкам, он сразу находит совершенно определенный смысл и цель своей литературной деятельности, до сих пор колебавшейся в избрании тем и задач. Прекрасное прошлое воскресает в его воображении в таких ярких образах, какие может вызвать и олицетворить только личная с этими образами связь и личная к ним горячая любовь.
Вот, между прочим, несколько строк, принадлежащих самому Щапову, в которых он живописует цели и желания своих упорных предков в то далекое от нас время, когда они еще и не думали делаться ‘упорными’.
‘Избрание царя Михаила Федоровича волею народа, всею землею, по записи совета всей земли, жизненная народная потребность нового соединенно-областного земского строения на свободных, излюбленных самим народом началах любви, совета, единения, естественное, жизнью народа требуемое и выработанное право на местные земские советы и на общие земские сборы, наконец, исстаринное жизненно-народное право земской областной гласности перед правительством, — все это, по наивным мечтаниям тогдашних земцев, естественно, неотъемлемо уполномачивало областные общины смело вопиять к избранному народом царю, протестовать против произвола, насилия и стеснений, представлять различные интересы и потребности местной областной жизни, сообщать местно-областные, жизненно-народные материалы для законодательства, подавать местно-областные советы общему земскому совету и царю и требовать на живые, свободные, прямые вопросы жизни — прямых, свободных, живых ответов…’ {‘Земство и раскол’. А. Щапов, стр. 4.}
Вот в каких привлекательных чертах изображает Щапов цели, желания и стремления своих предков, еще и не думавших быть упорными, а твердо веривших, что, пережив тяжкие годы смутного времени, надобно жить, наконец, и по-божески. В уважение к требованиям земских людей учрежден был в Москве специально челобитный приказ, в который и стали поступать со всех концов русской земли и ‘советы’, и ‘просьбы’, и вопли, и даже ‘требования’… Кстати сказать, количество воплей или вопияний решительно преобладало над всякими советами и требованиями. Перечислению этих воплей, и притом в самых сжатых выражениях, посвящены в небольшой брошюре Щапова сплошь две страницы, начиная с 14-й и кончая 17-й. А с этой 17-й страницы начинается уже только описание отчаянного положения ‘земских людей’, еще так недавно позволявших себе мечтать о каких-то советах и требованиях.
В то время, когда земские, люди вопияли о том и о другом, ‘московская централизация успела уже сильно сдавить, ‘стянуть’ и вообще поглотить областную жизнь’ (17). Повсюду в областях было введено уже воеводское управление, вместо выборного самоуправления и самосуда. Вольно-народная колонизация и свободное самоустройство городских и сельских общин окончательно заменилось приказно-правительственной колонизацией, казенным городовым делом, указным устройством городов, острогов. Равноправное, свободное экономическое саморазвитие земства сильно подрывалось несправедливым, вопиющим разъединением земства на тяглые и льготные общины. Неравные государственные условия экономического состояния общин и частных людей порождали вопиющее экономическое неравенство в народе, порождали множество голутвенных, обнищалых, оскуделых до конца людей, рядом с отяжелевшими от богатства привилегированными людьми. Экономические интересы земства поглощались интересами и прибылью казны. Доходы народные стягивались в казну разными сборами, податями и тяглами. Началась сословно-записная или сословно-разъединительная систематизация и рассортировка земства. Вольные народоправные волости к концу XVII века были окончательно разделены на классы крестьян: помещичьих, казенных и дворовых. Систематически совершалось сословное, хозяйственное и бытовое разъединение. Вследствие разделения земского и церковного дела духовенство теряло нравственную силу, и влияние его на земство нравственно падало. Наконец образовалось особое служилое сословие приказного городового дворянства. Бояре, дети боярские и приказные люди в приказных службах и поместьях владычествовали над народом, обогащались за счет народа, боярство стремилось приобрести перевес над земством. Московские знатные бояре делались при москов&lt,ском&gt, дворе временщиками. Произошло даже разделение между государевым, царственным и народным, земским делом, разделение, официально высказанное самим Алексеем Михайловичем (стр. 17—21).
Вот самое беглое, поверхностное изображение того трагического положения, в каком очутился великорусский земский человек во второй половине XVII века. Действительность, решительно ни в чем и ни малейшим образом не отвечавшая желаниям и мечтаниям земского человека, как бы ошеломила его. ‘Не услышал он (так много ожидавший земский человек) ни одного желанного слова, ни одного успокоительного ответа, не получил правильного, прочного земского строения’ (стр. 26). И вот, вследствие нестройности и нескладности земского устроения, в земстве начался великий разлад и раскол. Ошеломленные в своих светлых мечтаниях и устрашенные быстрым натиском всякого рода противународных новшеств, земские люди не могли не противупоставить этим новшествам в той или другой форме своего упорного нежелания примириться с ними…
Прежде всего начались народные движения, то есть открытые и кровавые бунты… Раньше всех взбунтовалась Москва (1648 г., мая 25) всею землею земских людей. ‘Вслед за московским бунтом последовал бунт коломенский, бунт в псковской земле, бунт в Устюге, бунт в Сольвычегодске. Словом — мир весь закачался, как говорил тогда один из бунтовщиков…’ (стр. 28). ‘Когда были прекращены бунты, в тиши, на Московском печатном дворе, возник первый толк, первое согласие раскола, и никто тогда не думал, не гадал, что это родилась могучая общинная оппозиция податного земства, массы народной против нового, разделенного церковного и гражданского строя жизни’ (стр. 28). ‘Из Москвы, из столицы древнего московского государства, раскол быстро распространился по всем великорусским областям и стал принимать областное направление и устройство. Он стал оседать, установляться путем новой колонизации пустынных мест, лесов в новые областные скиты, общины поморские: стародубские, донские, керженские, казанские, сибирские, саратовские и другие’ (стр. 29).
Для нашей небольшой заметки будет вполне достаточным ограничиться вышеприведенными (хотя, сознаемся, очень поверхностными) данными из прошлой истории ‘упорного’ великоруса, чтобы иметь понятие о том основном тоне и сущности родовых преданий великоруса-сибиряка, которые неминуемо должны были, хотя бы и в самой малой степени, проникнуть в родовые семейные предания и дьячка села Анги, то есть родного отца А. П. Щапова. Человек ‘свободного земского строения’, в его идеальных мечтаниях и в его практической борьбе в защиту дорогих идеалов, конечно, едва ли мог бы выясниться юному воображению Щапова в каких-либо ярких и осязательных признаках и формах. Но задушевное дело этого человека, его задушевная мечта, его сердечная любовь и тоска о прекрасном прошлом, — все это не могло не чуяться, хотя бы и в самых спутанных семейных пересказах, дополняемых не менее спутанными пересказами людей окружающей среды, и, следовательно, не могло не заронить в детскую душу сибиряка-великоруса зерна родственной любви к самой сущности дела и жизни его прародителей.
Это почти личное родство А. П. с ‘упорными’ борцами за свободное земское строение и почти родовая связь его личности со всеми перипетиями борьбы за их идеалы, все это ярко запечатлено в каждой строчке его литературных произведений, в каждом слове, произнесенном с кафедры, и в каждом шаге его личной и общественной жизни. В этой личной близости к старине заключается его литературный и профессорский успех, в нем и личное его удовлетворение, но в нем же и источник его замкнутости в более или менее тесном кругу вопросов, преимущественно русской жизни, нескладной русской действительности, которая могла его только терзать. Эта замкнутость в излюбленных интересах излюбленного прошлого, составляя существенную особенность его литературной деятельности и личной жизни, делала его как бы одиноким тогда и там, когда и где излюбленные, сердечные печали не совпадали с печалями и скорбями живой действительности. Как-то одиноко стоял он в литературе, которая, хоть без пути и дороги, однакоже ‘мчалась’ по следу нарождавшихся неожиданных, беспорядочных, но всегда многосложных, явлений новой русской жизни. Одиноким казался он и в жизни: ее беспорядочная многосложность не давала ему возможности воплотить в каком-либо живом деле его ‘излюбленные’, сердечные идеалы. А раз отрешаясь от них и пробуя стать в ряды деятелей беспорядочной действительности, Щапов терял все свое обаяние. В 1862 году (после его казанской истории, о которой скажем подробно) он, попав в Петербург, пробует писать в ‘Искре’ юмористические очерки ‘из бурсацкой жизни’ и блещет в них ‘литературными прикрасами’ и всякимц ‘преувеличениями’ (стр. 5 биографии Аристова), то есть такими неожиданностями, которые не имеют решительно ничего общего с настоящим ‘щаповским делом’. К настоящим щаповским трудам он опять-таки возвращается в своей родной сибирской среде, но, не мирясь с современной сибирской действительностью, оживает только в работе над теми же излюбленными темами.
Но там, где его личные и вместе с тем его общественные идеалы имели случайную возможность проявиться на деле, где временное стечение благоприятных обстоятельств не отрывало его задушевных убеждений и идеальных требований от требований действительности, от ‘сегодняшнего дня’, где, напротив, действительность как бы сама взывала к правоте его сердечнейших симпатии — там только Щапов мог ощущать в себе действительную полноту жизни и тогда вырастал до значения народного вождя, обаяние которого было неотразимо.
Пересмотрев биографические материалы, касающиеся профессорской жизни Щапова и собранные г. Аристовым, читатель найдет там множество таких эпизодов из жизни Щапова, где личность его является положительно обаятельной. Это случалось всякий раз, когда и предмет лекций и настроение слушателей и, главное, не столько настроение, сколько самая сущность всей духовной жизни профессора, как нельзя лучше соответствовали одно другому, а все вместе находилось в непосредственной связи с главнейшими требованиями ‘современности’. Приближалось освобождение крестьян, приближалось время обновления народной жизни, и никто лучше Щапова, великоруса-сибиряка, воспитанного в родовых преданиях о ‘земско-союзной жизни великорусского народа’, — никто, иной не мог бы в это многосложное время, с такою ‘необычайной энергией и силой убеждения’, — осветить размеры и глубину предстоящего обществу народного дела.
11-го ноября &lt,18&gt,60 года была первая лекция Щапова в Казанском университете. Публики собралось такое множество, что ‘ни одна из аудиторий не могла вместить всех слушателей, и все принуждены были перейти в актовую залу’ (стр. 56). Впечатление этой лекции было потрясающее (стр. 57), и с этого времени толпа очарованных слушателей постоянно окружала кафедру Щапова. На этой первой лекции он сделал совершенно самобытный обзор исторической русской жизни с древних времен До освобождения крестьян. Областной земско-союзный элемент был выставлен им как главнейший мотив истерического движения до времени централизации. Он ярко очертил вековую борьбу земско-союзного строя с соединительной, централизующей силой государства. Указав, в какие моменты истории и в каких формах эта борьба выразилась с особенным напряжением, он сделал обозрение этой борьбы от времени междуцарствия и постепенно проследил ее на земских соборах XVII века, в областных демократических и инородческих бунтах. Обозрев все хлопоты правительства с проявлением этой протестующей силы в течение всего XVIII и половины XIX столетия, он высказался и о тайных обществах, о конституционных проектах, а в конце концов вновь сосредоточил напряженное внимание своих слушателей на ‘земско-союзном строении’, оставшемся, по его мнению, до сих пор без всякого общественного внимания, но таящего в себе задатки зиждительной, плодотворной нашей будущей цивилизации. {Аристов, стр. 57.}. С этого дня он стал ‘царить в университете’. Когда он читал — все аудитории пустели, городская публика стремилась слушать Щапова (стр. 58). Дело было живое, все общество, от мала до велика, желало знать — как оно должно жить при новых порядках? И не могло не видеть, что Щапов делает большое патриотическое дело. Не ограничиваясь чтением лекций в университете, он посещал частные студенческие сходки, появлялся и говорил на собраниях у частных лиц и везде энергично и любовно продолжал свою проповедь о забытом обществом земско-союзном строе. Весь проникнутый любовью к своему делу и неотразимо убежденный в его общественной важности, он поражал и увлекал своих слушателей неслыханной откровенностью, искренностью, смелостию, говорил открыто о лицах и событиях, что сам знал… {Там же.}
Путь, по которому повело Щапова его задушевное сердечное дело, далеко не был усеян только розами. Отвечая с кафедры на жгучие вопросы жизни, — он нажил себе врагов в ученом сословии, требовавшем от кафедры только науки. Но, уступая этим требованиям специалистов и принимаясь трактовать о каких-нибудь вопросах чистой науки, он вновь возбуждал негодование, на этот раз уже среди своих поклонников, которые жаждали живого знания жизни. Пытаясь удовлетворить и тех и других и раздваиваясь в своем чувстве и деле, — он иногда ощущал невыносимый душевный гнет, ‘томительную тяжесть на сердце’ (63). Недовольство его осложнялось еще и собственным сознанием того, что знания его недостаточны, что он еще ‘не доучился’ до прочного положения профессора. Односторонность собственного образования (63) крайне мучила его. Все это повергало его иногда в совершенное отчаяние, омрачало душу и побуждало прибегать ‘для облегчения’ к общерусскому ‘средству’. Потребность увеличить свои знания, наконец, привела его к мысли ехать в Петербург для занятий в архивах и в библиотеках, о чем 12 апреля &lt,Ч8&gt,61 года он и подал факультету прошение.
Но жизнь опять схватила его за сердце, за самое больное, самое жизненное место его души. Дело только что освобожденного народа шло не вполне тем путем, какой мечтался Щапову как ‘излюбленный’. Крестьяне охотно верили толкователям, которые обещали им много льгот, в ущерб льготам помещиков (стр. 65). Ожидание ‘полной воли’ сменилось недоверием к манифесту, где говорилось о срочном обязательном выкупе крестьян от помещиков. Явилось подозрение, что настоящая ‘золотая грамота’ спрятана… (65). По поводу этих слухов возникли сильные недоразумения и волнения в Пензенской, Симбирской, Саратовской и других губерниях. Но самый выдающийся бунт разгорелся в селе Бездне Спасского уезда Казан&lt,ской&gt, губ&lt,ернии&gt,.
‘Там, — говорит г. Аристов,— раскольничий начетчик Антон Петров, благодаря недоразумениям между помещиками и крестьянами, стал во главе движения недовольных и еще более подзадоривал их к упрямству и неповиновению. ‘Земля божья,— твердил он, — а человека бог поставил над белы руку своею: владать землей, водой, зверями лесными и рыбами морскими. Нельзя земли отнять от народа, нельзя отнять и души’. Для усмирения собрались войска. Антон Петров вышел к народу с иконой на груди, стал на возвышение, убеждал не сдаваться, а стоять за правду, как один человек. На это зрелище стекалось множество крестьян из соседних деревень. Несмотря на ‘увещания’, ‘убеждения’, толпа упорно стояла на своем. Приглашение разойтись и выдать Антона Петрова не было удовлетворено крестьянами. Сделан был залп из ружей, и сразу пало несколько убитых и раненых. Толпы народа в ужасе бежали в разные стороны, второпях бросились через речку, где многие и потонули, потому что весенний лед был хрупкий’.
Когда эта печальная весть была получена в Казани. Горькое и тяжелое впечатление охватило все общество. ‘Щапов впал в страшное волнение и плакал навзрыд о невинно убитых крестьянах, называя их страдальцами и мучениками’. Виновниками прискорбного дела считали лиц, которые не умели даже говорить с народом, на умели убедить простодушных, непонимающих людей. Под горячим впечатлением решено было отслужить торжественную панихиду по убитым в с. Бездне, и Щапоз вызвался приготовить и сказать надгробную речь. Панихида отслужена была в вербное воскресенье, после вечерни, 16 апреля (а 17 в с. Бездне расстреляли А. Петрова). Народу собралось множество. ‘Богослужение совершалось соборне, двумя священниками и иеромонахом в сослужении дьякона и иеродиакона. На кратких ектениях священнослужители поминали ‘рабов божиих, во смятении убиенных’. ‘Вечную память’ пропела вся толпа молельщиков, находившихся в церкви. Щапоз, взойдя на амвон, взволнованным голосом произнес одушевленную речь, в которой коснулся бездненской истории… Эта речь произвела на слушателей сильное впечатление и потом в рукописи ходила по рукам’ (стр. 66).
Профессорская деятельность Щапова должна была прекратиться, а литературные работы, быть может, и выигравшие против прежних трудов Щапова в литературном отношении, с этого времени и до конца его жизни, кажется, не были достаточными для того, чтобы Щапов чувствовал себя довольным, счастливым и спокойным. Он был живой человек, слово и мысль которого были пламенны и животворны лишь тогда, когда и в деле жизни могли быть осуществимы в какой бы то ни было степени, а главное—неразрывны с нею, но дальнейшая жизнь А. П. не баловала его в этом отношении.
На этом мы и кончим нашу, сознаемся, весьма поверхностную характеристику духовной жизни и литературно-общественной деятельности Щапова.
Особенности родовых сибирских преданий, сохранившихся в живой действительности, до такой степени жизненно воепитали и укрепили в нем веру в правоту старинного земского союзного строя, что он не мог не стремиться проявлять своих симпатий к нему не только в слове и печати, а прямо в деле живой действительности.
Но ‘дела’ для Щапова не было и не могло еще быть. Не было еще ни земства, ни обновленного суда, ни городского самоуправления, не было ничего такого, что впоследствии, постепенно, было вызвано таким большим, по старинному образцу сделанным, делом, как освобождение крестьян.
Европейская Россия кое-как дожила до некоторых попыток изменения в земском строении. Доживет до них и Россия Азиатская, и великорус-сибиряк вновь когда-нибудь встретится с учреждениями, напоминающими те, во имя сохранения которых ‘упорствовали’ его предки…
Необходимо свято хранить эти родовые предания колонизаторов Сибири, чтобы дело бумажное могло преобразиться в дело живое, а забывчивым потомкам коренных сибиряков литературные произведения А. П. Щапова и его жизнь как нельзя лучше могут напомнить сущность этих преданий и докажут им, что предания эти не заглохли в великорусском народе и по сей день.
Томск, 20 июля.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые напечатано в ‘Сибирской газете’, 1888, No 55, 22 июля. Воспроизводится по тексту газеты.
Предприняв поездку к сибирским переселенцам, Успенский в июле 1888 года прибыл в Томск. Редакция ‘Сибирской газеты’, в которой участвовали представители политической ссылки, деятели народнического лагеря, готовились к большому культурному событию в жизни царской России — открытию первого сибирского университета в Томске. В номере газеты намечался отдел ‘Замечательные сибиряки’, и для него Успенский написал статью о Щапове.
Афанасий Прокофьевич Щапов — выдающийся историк, разночинец-демократ, сформировавшийся как ученый в период революционной ситуации 1860-х годов, отличался огромным вниманием к изучению народных движений, общинного строя в России, истории раскола. Блестяще начавшаяся профессорская деятельность Щапова в Казани была прервана после его выступления по поводу расстрела 16 апреля 1861 года крестьян в с. Бездна, Казанской губ, не желавших признать разорявший их манифест об ‘освобождении’ от крепостной зависимости. Щапов был арестован и препровожден в Петербург. Наказание, назначенное ему Александром II — ‘подвергнуть вразумению и увещанию в монастыре’, было отложено вследствие энергичного протеста литературной общественности, организованного Н. Г. Чернышевским, но Щапов поплатился тюремным заключением и потерей профессорской кафедры.
В 1863 году Щапов был выслан из Петербурга на родину, в село Анга, за Байкалом, откуда ему удалось переселиться в Иркутск, где он и провел последние годы жизни.
Щапов предпринял ряд этнографических исследований края, участвовал в экспедициях и оставил ценные работы по вопросам изучения Сибири.
Успенский видит в Щапове потомка ‘упрямых’ великорусов, не желавших смиряться под ярмом самодержавия и после безрезультатного протеста уходивших в Сибирь, подальше от центральной власти. Он отмечает у Щапова уважение к выборному началу общественного строя, потребность в создании ‘соединенно-областного земского строения’, желание заставить царя выслушивать требования земских людей и выполнять их. Склонный переоценивать роль земских учреждений в своем горячем стремлении оказать живую помощь народу, Успенский с благодарным чувством вспоминает о Щапове, показавшем ‘правоту старинного союзного земского строя’. Вместе с тем он осуждает общественный порядок царской России, не дававший места никаким попыткам облегчить тяжелую жизнь трудящегося народа.
При написании статьи Успенский широко воспользовался фактическими материалами, приведенными в книге II. Я. Аристова ‘Афанасий Прокофьевич Щапов. Жизнь и сочинения’, СПБ., 1883.
Стр. 157. Книга А. П. Щапова ‘Земство и раскол’, вып. 1, вышла в 1862 году в Петербурге, изд. Д. Е. Кожанчикова. В приводимой цитате слов: ‘по наивным мечтаниям тогдашних земцев — у Щапова нет.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека