Издательство ‘Художественной литературы’, Москва, 1960
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 25 августа 2002 года
I
24 января 1889 года я получила записочку от сестры: ‘Приходи сейчас же, непременно, у нас Чехов’. Сестра была замужем за редактором-издателем очень распространенной газеты. Она была много старше меня. Маленькая, белокуренькая, с большими мечтательными глазами и крошечными ручками и ножками, она всегда возбуждала во мне чувства нежности и зависти. Рядом с ней я казалась самой себе слишком высокой, румяной и полной… Ничуть не похожей на мечту, как она. Кроме того, я была москвичкой и только второй год жила в Петербурге, следовательно я была еще провинциалкой, а она была не только столичной дамой, но и много путешествовала за границей, носила парижские туалеты, жила в собственном богатом особняке. У нее бывали многие знаменитости: артисты, художники, певцы, поэты, писатели. Да и ее прошлое, ее замужество по любви с ‘увозом’ прямо с танцевального вечера, в то время как отец, ненавидевший ее избранника, особенно зорко наблюдал за ней, все это окружало ее в моих глазах волшебным ореолом. А что представляла из себя я! Девушку с Плющихи, вышедшую замуж за только что окончившего студента, занимавшего теперь должность младшего делопроизводителя департамента народного просвещения. Что было в моем прошлом? Одни несбывшиеся мечты. Я была невестой человека, которого, мне казалось, я горячо любила. Но я в нем разочаровалась и взяла свое слово обратно. И из всего этого, очень тяжелого для меня, переживания я вынесла твердое решение: не поддаваться более дурману влюбленности, а выбрать мужа трезво, разумно, как выбирают вещь, которую придется долго носить. И я выбрала и гордилась своим выбором. Он был очень умен, очень способен и, помимо университета, приобрел много разнородных знаний благодаря своей любознательности и любви к чтению.
Несколько грубоватый в своих выражениях, он был искренен, прям, часто язвителен, никогда не стеснялся выразить свое мнение и, несмотря на свой очень молодой возраст, импонировал даже взрослым и внушал к себе уважение.
— Зубаст! — говорил про него мой зять, муж сестры Нади, и смеялся.
Но и он относился к Мише не как к мальчишке, а как равный к равному. Я еще хорошо помнила, как он отозвался о моем прежнем женихе, офицере.
— Что ж, — сказал он, — хорош! И рейтузы обтянуты, и ус… ‘Гусар, на саблю опираясь’… Хорош!
Этот отзыв, по всей вероятности, положил начало моему охлаждению.
Миша знал, что я не люблю его, как принято любить женихов. Он сам принимал горячее участие в моем неудачном романе и даже держал пари с моим прежним женихом, что я не выйду за него замуж.
Пари было заключено на полдюжины шампанского в моем присутствии и было принято как шутка. Мы так и поняли, что Миша хочет угостить нас. Но он был предусмотрительнее и проницательнее нас. Свое пари он выиграл, но… шампанского не получил. ‘Зато женюсь-то я, а не он’, — утешался Миша, и ему, казалось, было совсем безразлично, что его будущая жена только ценит, а не любит его. Он как будто даже забыл о моем признании. Но, как потом оказалось, совсем не забыл, и я за это признание долго и тяжело платилась.
Была мечта — сделаться писательницей. Я писала и стихами и прозой с самого детства. Я ничего в жизни так не любила, как писать. Художественное слово было для меня силой, волшебством, и я много читала, а среди моих любимых авторов далеко не последнее место занимал Чехонте. Он печатался, между прочим, и в газете, издаваемой моим зятем, и каждый его рассказ возбуждал мой восторг. Как я плакала над Ионой, который делился своим горем с своей клячей, потому что никто больше не хотел слушать его. А у него умер сын. Только один сын у него был и — умер. И никому это не было интересно. Почему же теперь, когда Чехов это написал, всем стало интересно, и все читали, и многие плакали? О, могущественное, волшебное художественное слово!
‘Приходи сейчас же, непременно, у нас Чехов’. Я сама кормила своего сынишку Левушку, которому было уже девять месяцев, но весь вечер я могла быть свободна, так как после купанья он долго спокойно спал, да и няня у меня была надежная, очень преданная и любящая. Она и меня вынянчила в свое время.
Миша был занят, да его и не интересовало знакомство с Чеховым, и я ушла одна.
Он ходил по кабинету и, кажется, что-то рассказывал, но, увидев меня в дверях, остановился.
— А, девица Флора, — громко сказал Сергей Николаевич, мой зять. — Позвольте, Антон Павлович, представить вам девицу Флору. Моя воспитанница.
Чехов быстро сделал ко мне несколько шагов и с ласковой улыбкой удержал мою руку в своей. Мы глядели друг на друга, и мне казалось, что он был чем-то удивлен. Вероятно, именем Флоры. Меня Сергей Николаевич так называл за яркий цвет лица, за обилие волос, которые я еще заплетала иногда в две длинные, толстые косы.
— Знает наизусть ваши рассказы, — продолжал Сергей Николаевич, — и, наверное, писала вам письма, но скрывает, не признается.
Я заметила, что глаза у Чехова с внешней стороны точно с прищипочкой, а крахмальный воротник хомутом и галстук некрасивый.
Когда я села, он опять стал ходить и продолжать свой рассказ. Я поняла, что он приехал ставить свою пьесу ‘Иванов’, но что он очень недоволен артистами, не узнает своих героев и предчувствует, что пьеса провалится. Он признавался, что настолько волнуется и огорчается, что у него показывается горлом кровь. Да и Петербург ему не нравится. Поскорее бы все кончить и уехать, а впредь он дает себе слово не писать больше для театра. А ведь артисты прекрасные и играют прекрасно, но что-то чуждое для него, что-то ‘свое’ играют.
Вошла сестра Надя и позвала всех к ужину. Сергей Николаевич поднялся, и вслед за ним встали и все гости. Перешли в столовую. Там были накрыты два стола: один, длинный, для ужина, а другой был уставлен бутылками и закусками. Я встала в сторонке у стены. Антон Павлович с тарелочкой в руке подошел ко мне и взял одну из моих кос.
— Я таких еще никогда не видел, — сказал он. А я подумала, что он обращается со мною так фамильярно только потому, что я какая-то девица Флора, воспитанница. Вот если бы он знал Мишу и знал бы, что у меня почти годовалый сын, тогда…
За столом мы сели рядом.
— Она тоже пописывает, — снисходительно сообщил Чехову Сергей Николаевич. — И есть что-то… Искорка… И мысль… Хоть с куриный нос, а мысль в каждом рассказе.
Чехов повернулся ко мне и улыбнулся.
— Не надо мысли! — сказал он. — Умоляю вас, не надо. Зачем?
Надо писать то, что видишь, то, что чувствуешь, правдиво, искренно. Меня часто спрашивают, что я хотел сказать тем или другим рассказом. На эти вопросы я не отвечаю никогда. Я ничего не хочу сказать. Мое дело писать, а не учить! И я могу писать про все, что вам угодно, — прибавил он с улыбкой. — Скажите мне написать про эту бутылку, и будет рассказ под таким заглавием: ‘Бутылка’. Не надо мыслей. Живые, правдивые образы создают мысль, а мысль не создаст образа.
И, выслушав какое-то льстивое возражение от одного из гостей, он слегка нахмурился и откинулся на спинку стула.
— Да, — сказал он, — писатель это не птица, которая щебечет. Но кто же вам говорит, что я хочу, чтобы он щебетал? Если я живу, думаю, борюсь, страдаю, то все это отражается на том, что я пишу. Зачем мне слова: идея, идеал? Если я талантливый писатель, я все-таки не учитель, не проповедник, не пропагандист. Я правдиво, то есть художественно, опишу вам жизнь, и вы увидите в ней то, чего раньше не видали, не замечали: ее отклонение от нормы, ее противоречия…
Он неожиданно повернулся ко мне.
— Вы будете на первом представлении ‘Иванова’? — спросил он.
— Вряд ли. Трудно будет достать билет.
— Я вам пришлю, — быстро сказал он. — Вы здесь живете? У Сергея Николаевича?
Я засмеялась.
— Наконец я могу сказать вам, что я не девица Флора и не воспитанница Сергея Николаевича. Это он так зовет меня в шутку. Я сестра Надежды Алексеевны и, вообразите, замужем и мать семейства. И так как я кормлю, я должна спешить домой.
Сергей Николаевич услыхал, что я сказала, и закричал мне:
— Девица Флора, придут за гобой, если нужно. Мы живем в двух шагах, — объяснил он Антону Павловичу. — Сиди. Спит твой пискун. Антон Павлович, не пускайте ее.
Антон Павлович нагнулся и заглянул мне в глаза. Он сказал:
— У вас сын? Да? Как это хорошо.
Как трудно иногда объяснить и даже уловить случившееся. Да, в сущности, ничего и не случилось. Мы просто взглянули близко в глаза друг другу. Но как это было много! У меня в душе точно взорвалась и ярко, радостно, с ликованием, с восторгом взвилась ракета. Я ничуть не сомневалась, что с Антоном Павловичем случилось то же, и мы глядели друг на друга удивленные и обрадованные.
— Я опять сюда приду, — сказал Антон Павлович. — Мы встретимся? Дайте мне все, что вы написали или напечатали. Я все прочту очень внимательно. Согласны?
Когда я вернулась домой, Левушку уже пеленала няня, и он кряхтел и морщился, собираясь покричать.
— У меня сын? Как это хорошо, — сказала я ему смеясь и радуясь.
Миша вошел в детскую следом за мной.
— Взгляни на себя в зеркало, — сердито сказал он. — Раскраснелась, растрепалась. И что за манера носить косы! Хотела поразить своего Чехова. Левушка плачет, а она, мать, с беллетристами кокетничает.
Слово ‘беллетрист’ было у Миши синонимом пустобреха. Я это знала.
— Чехов — беллетрист? — сухо спросила я.
Миша стал ходить по комнате.
— А что? Поправился? Расскажи.
Я показала ему глазами на Леву: он глотал, закатывая глазки, нельзя было мешать ему. Миша ушел и стал ходить и свистеть в другой комнате. Я давно привыкла к его свисту, но теперь не могла не возмутиться. Вечный ‘Стрелочек’! ‘Я хочу вам рассказать, рассказать, рассказать…’ Неужели ему самому не противно?
И я чувствовала, как я потухала. Чувствовала, как безотчетная радость, так празднично осветившая весь мир, смиренно складывала крылья, свертывала свой ослепительный павлиний хвост, жалобно вытягивала шею. Кончено! Все по-прежнему. И жить будем по-прежнему. Почему жизнь должна быть легка и прекрасна? Кто это обещал?..
Но у меня сын. Да, сын! Вот этот комочек. У него кругленькие щечки и на одной капля молока. Он вытащил из-под пеленки ручонку и положил ее ко мне на грудь. Лапка моя ненаглядная! Спи, моя радость!
II
Что такое семейное счастье? Это редкое, очень прихотливое растение, за которым нужен постоянный, очень заботливый уход.
С рождения Левы я стала очень ухаживать за своим ‘семейным счастьем’.
Прошло уже три года с моего первого свидания с Чеховым. Я часто вспоминала о нем и всегда с легкой мечтательной грустью. А у меня уже было трое детей: Лева, Лодя и грудная Ниночка. Миша был примерным отцом. Чтобы увеличить средства к жизни, он взял еще вечернюю работу, а все свободное время возился и нянчился с детьми. Но он был несколько неловок и когда брал ребенка на руки, ронял с него одеяло и пеленки, а играя со старшими, ломал их игрушки. Мальчики с укоризной говорили ему: ‘Эх, папа!’ — но всегда ждали его прихода с радостью и нетерпением. Даже Ниночка тянулась к нему ручонками и ласково ворковала на его руках.
Несомненно, наше семейное счастье окрепло. Миша как-то сказал мне:
— Ну что, мать? Пришпилили тебе хвост? Не хочешь теперь разводиться?
Я поморщилась.
— Что? выражение тебе не нравится? Так ведь я не беллетрист. А ведь помнишь, как ты в первый же год предлагала мне разойтись?
Еще бы этого не помнить! Этот первый год моего замужества остался у меня в памяти как кошмар. Во-первых, полной неожиданностью был невероятно скверный характер мужа и его несносная требовательность. Первый раз мы поссорились, только что вернувшись из церкви, где нас повенчали. Он требовал, чтобы я надела калоши, чтобы идти гулять. Я не хотела надевать калош. Мы стояли друг против друга, как два молодых петуха перед дракой. Позже мы ссорились из-за таких же пустяков по нескольку раз в день. Я отстаивала свою самостоятельность, он — свой авторитет.
А откуда взялся этот авторитет? Он был всего на год старше меня, и я помнила его еще гимназистом второго класса. И разве он смел противоречить мне хотя в чем-нибудь, пока я не стала его женой?
Я хотела заниматься литературой. Гольцев как-то предложил мне принести ему все, что я написала, и затем стал заставлять меня работать. Он объяснял мне недостатки моих рассказов и требовал, чтобы я их переделывала. Иногда он говорил мне: ‘Это совсем хорошо, можно было бы даже напечатать, но вам еще рано. Поработайте’.
Когда я ему сказала, что выхожу замуж, он огорченно воскликнул:
— Ну, теперь кончено! Теперь из вас ничего не выйдет!
А я тогда дала себе слово, что ничего не ‘кончено’, что я буду работать и что замужество ничему не помешает. Но я ошиблась! Сразу жизнь сложилась так, что у меня совсем не было времени писать. Миша до обеда был в департаменте. Казалось бы, я могла быть свободной и делать то, что я хочу, тем более, что у меня была прислуга. Но это только так казалось. Весь день уходил на мелочи: я должна была идти за покупками и брать припасы именно там, где назначал Миша: кофе на Морской, сметану на Садовой, табак на Невском, квас на Моховой и т.д.
И должна была делать соус к жаркому сама, а не поручать это дело кухарке, я должна была набить папиросы. И еще главной заботой моей жизни были — двери. Двери должны были быть плотно закрыты весь день, чтобы из кухни не проникал чад, и настежь открыты вечером, чтобы воздух сравнялся. И горе мне, если, возвращаясь со службы, Миша улавливал малейший запах из кухни. Вечером, когда Миша садился писать свою диссертацию, я тогда устраивалась в спальне и принималась за свою рукопись, но сейчас же раздавался окрик:
— Зачем дверь в спальню закрыта? Открой! Да ты что там делаешь? Иди ко мне!
— Мне хочется писать.
— Тебе только хочется, а мне надо. И я тут запутался в предложении. Помоги-ка мне выбраться, беллетристка.
Потом он начинал ходить по комнате и свистеть ‘Стрелочка’.
Когда я ему предложила разойтись, он сказал:
— Из-за чего? Подумай. Ведь все наши недоразумения и ссоры из-за твоего упрямства. Ты привыкла жить безалаберно, руководствуясь только капризом. Ты считаешь это свободой, а я — беспорядком. У меня скучнейшая служба, потому что ты пожелала жить в городе, а не в деревне, где я мог бы заниматься хозяйством. Я с этим помирился. Почему ты не можешь помириться с тем, что тебе приходится держать дом в порядке? Неужели ты можешь требовать, чтобы я только восхищался твоей красотой и говорил тебе любезности? И ты хочешь разводиться? Из-за чего? Стыдно!
Но я предложила ему разойтись не из-за того, что он не говорил мне любезностей, а из-за его слишком тяжелого и, как оказалось, наследственного нрава. Я думала заставить его встряхнуться, оглянуться на себя. Я предложила ему разойтись после того, как он, уже далеко не в первый раз, с бешенством кричал, что я не имела права женить его на себе, искалечить всю его жизнь из-за каких-то соображений и расчетов, из эгоизма, без любви, зная, как велика и сильна его любовь. Разве он не встретил бы девушку, которая по-настоящему полюбила бы его! Полюбила бы, а не выбрала бы, как я.
Как это ни странно, но с такой точки зрения я никогда не смотрела на наш брак. И я стала чувствовать за собой какой-то неоплатный долг. Как было исправить эту чудовищную вину, если была вина? Ведь я ничего не скрыла от него, и он знал с самого начала, что я не люблю его. Поэтому, после одного очень бурного скандала, я и предложила ему разойтись. Но разве он мог на это согласиться?
Я отлично знала, что он любит меня больше, а не меньше прежнего, что он жить без меня не может. А кроме того, мы уже знали, что у нас будет Левушка, и с одинаковым умилением и нетерпением ждали его.
И его рождение внесло ‘семейное счастье’. Мы стали менее упорно бороться друг с другом, стали уступчивее. Явилось еще двое детей, и уж не могло быть речи о том, чтобы мы разъехались или развелись. Мне ‘пришпилили хвост’, а Мише пришлось очень много работать, чтобы содержать семью.
В эти три года мы очень сжились, сдружились, и мне стало гораздо легче сносить припадки гнева Миши, тем более что он всегда в них горько раскаивался и старался загладить свою вину. Он даже почти не мешал мне писать в свободное время, а я начала печататься, и теперь жизнь казалась мне полной и часто, когда дети не болели, счастливой.
Было только скучно.
III
В январе 1892 года Сергей Николаевич праздновал 25-летний юбилей своей газеты. Торжество должно было начаться молебном, а затем приглашенные должны были перейти в гостиную, где был накрыт длиннейший стол для обеда. В столовой гости не поместились бы, и поэтому там все было приготовлено для церковной службы.
Из гостиной в столовую проходили вдоль балюстрады лестницы из передней, а против лестницы было вделано в стену громадное зеркало. Я встала у дверей гостиной и могла, не отражаясь сама в зеркале, видеть в нем всех, кто поднимался, раньше, чем они показывались на площадке. Шли мужчины и женщины, много знакомых, много незнакомых, и я с тоской думала о том, какой скучный предстоял день. Посадят меня за стол с каким-нибудь важным гостем, которого я должна буду занимать, а обедать будут долго, долго, часами, и все надо будет ухитряться находить темы для разговора, казаться оживленной и любезной.
И вдруг я увидела в зеркале две поднимающиеся фигуры. Случается, что один взгляд снимает моментальную фотографию и сохраняет ее в памяти на всю жизнь. Я как сейчас вижу непривлекательную голову Суворина, а рядом молодое, милое лицо Чехова. Он поднял правую руку и откинул назад прядь волос. Глаза его были чуть прищурены, и губы слегка шевелились. Вероятно, он говорил, но я не могла этого слышать. Они поспели к самому началу молебна. Все столпились в столовой, послышалось пение, тогда я тоже вмешалась в толпу. И, пока служили и пели, я вспоминала мою первую встречу с Антоном Павловичем, то необъяснимое и нереальное, что вдруг сблизило нас, и старалась угадать, узнает ли он меня? Вспомнит ли? Возникнет ли опять между нами та близость, которая три года назад вдруг так ярко осветила мою душу?
Мы столкнулись в толпе случайно и сейчас же радостно протянули друг другу руки.
— Я не ожидала вас видеть, — сказала я.
— А я ожидал, — ответил он. — И знаете что? Мы опять сядем рядом, как тогда. Согласны?
Мы вместе прошли в гостиную.
— Давайте выберем место?
— Бесполезно, — ответила я. — Вас посадят по чину, к сонму светил, одним словом, поближе к юбиляру.
— А как было бы хорошо здесь — в уголке, у окна. Вы не находите?
— Хорошо, но не позволят. Привлекут.
— А я упрусь! — смеясь сказал Чехов. — Не поддамся.
Мы сели, смеясь и подбадривая друг друга к борьбе.
— А где же Антон Павлович? — раздался громкий вопрос Сергея Николаевича. — Антон Павлович! Позвольте вас просить…
Надя тоже искала глазами и звала.
Чехов приподнялся и молча провел рукой по волосам.
— Ах, вот они где. Но и вашей даме здесь место рядом с вами. Прошу!
— Да пусть, как хотят, — неожиданно сказала Надя. — Если им там больше нравится…
Сергей Николаевич засмеялся, и нас оставили в покое.
— Видите, как хорошо, — сказал Антон Павлович. — Победили.
— Вы многих тут знаете? — спросила я.
— А не кажется вам, — не отвечая, заговорил Антон Павлович, — не кажется вам, что когда мы встретились с вами три года назад, мы не познакомились, а нашли друг друга после долгой разлуки?
— Да… — нерешительно ответила я.
— Конечно, да. Я знаю. Такое чувство может быть только взаимное. Но я испытал его в первый раз и не мог забыть. Чувство давней близости. И мне странно, что я все-таки мало знаю о вас, а вы — обо мне.
— Почему странно? Разлука была долгая. Ведь это было не в настоящей, а в какой-то давно забытой жизни?
— А что мы были тогда друг другу? — спросил Чехов.
— Только не муж и жена, — быстро ответила я.
Мы оба рассмеялись.
— Но мы любили друг друга. Как вы думаете? Мы были молоды… И мы погибли… при кораблекрушении? — фантазировал Чехов.
— Ах, мне даже что-то вспоминается, — смеясь сказала я.
— Вот видите. Мы долго боролись с волнами. Вы держались рукой за мою шею.
— Это я от растерянности. Я плавать не умела. Значит, я вас и потопила.
— Я тоже плавать не мастер. По всей вероятности, я пошел ко дну и увлек вас с собой.
— Я не в претензии. Встретились же мы теперь как друзья.
— И вы продолжаете вполне мне доверять?
— Как доверять? — удивилась я. — Но ведь вы меня потопили, а не спасли.
— А зачем вы тянули меня за шею?
Антона Павловича не забывали присутствующие. Его часто окликали и обращались к нему с вопросами, с приветствиями, с комплиментами.
— Я сейчас говорю соседу: ‘Какая конфетка ваш рассказ…’
Эта ‘конфетка’ нас ужасно рассмешила, и мы долго не могли смотреть друг на друга без смеха.
— А как я вас ждала, — вдруг вспомнила я. — Как я вас ждала! Еще когда жила в Москве, на Плющихе. Когда еще не была замужем.
— Почему ждали? — удивился Антон Павлович.
— А потому, что мне ужасно хотелось познакомиться с вами, а товарищ моего брата, Попов, сказал мне, что часто видит вас, что вы славный малый и не откажетесь по его просьбе прийти к нам. Но вы не пришли.
— Скажите этому вашему Попову, которого я совершенно не знаю, что он мой злейший враг, — серьезно сказал Чехов.
И мы стали говорить о Москве, о Гольцеве, о ‘Русской мысли’.
— Не люблю Петербурга, — повторил Чехов. — Холодный, промозглый весь насквозь. И вы недобрая: отчего вы не прислали мне ничего? А я вас просил. Помните? Просил прислать ваши рассказы.
Стали подходить чокаться шампанским. Чокались, кланялись, улыбались. Антон Павлович вставал, откидывал волосы, слушал, опустив глаза, похвалы и пожелания. И потом садился со вздохом облегчения.
— Вот она — слава, — заметила я.
— Да, черт бы ее побрал. А ведь большинство ни одной строчки не прочли из того, что я написал. А если и читали, то ругали меня. А мне сейчас не слов хочется, а музыки. Почему нет музыки? Румын бы сюда. Необходима музыка. Вам сколько лет? — спросил он неожиданно.
— Двадцать восемь.
— А мне тридцать два. Когда мы познакомились, нам было на три года меньше: двадцать пять и двадцать девять. Как мы были молоды.
— Мне тогда еще не было двадцати пяти, да и теперь нет двадцати восьми. В мае будет.
— А мне было тридцать два. Жалко.
— Мне муж часто напоминает, что я уже не молода, и всегда набавляет мне года. Вот и я немного набавляю.
— Не молоды? В двадцать семь лет?
Стали вставать из-за стола. Обед тянулся часа три, а для меня прошел быстро. Я увидела Мишу, который пробирался ко мне, и сразу заметила, что он очень не в духе.
— Я еду домой. А ты?
Я сказала, что еще останусь.
— Понятно, — сказал он, но мне показалось нужным познакомить его с Чеховым.
— Это мой муж, Михаил Федорович, — начала я.
Оба протянули друг другу руки. Я не удивилась сухому, почти враждебному выражению лица Миши, но меня удивил Чехов: сперва он будто пытался улыбнуться, но улыбка не вышла, и он гордым движением откинул голову. Они не сказали оба ни слова, и Миша сейчас же отошел.
Я осталась, но ненадолго: гости стали поспешно расходиться. Хозяева устали.
А дома меня ждала гроза. Мише очень не понравилась наша оживленная беседа за столом, очень не понравилось, что мы не сели там, где нам было назначено.
— Вы обращали на себя всеобщее внимание, — кричал Миша, — а ты вела себя неприлично. Мне стыдно было за тебя! Стыдно!
— А мне и сейчас за тебя стыдно. Что это за сцена ревности? Этого еще недоставало.
— Не ревности, а… а… негодования. Моя жена, мать моих детей, должна вести себя прилично.
Мы то ссорились, то дулись весь вечер.
Но я тогда не ожидала, что еще ждет меня.
Какой-то услужливый приятель рассказал Мише, что в вечер юбилея Антон Павлович кутил со своей компанией в ресторане, был пьян и говорил, что решил во что бы то ни стало увезти меня, добиться развода, жениться. Его будто бы очень одобряли, обещали ему всякую помощь и чуть ли не качали от восторга. Миша был вне себя от возмущения. Он наговорил мне столько обидного и грубого, что в другой раз я бы этого не стерпела. Но в настоящем случае казалось мне, что он прав. О, какое это было крушение! Почти невероятно, что из-за Чехова я попала в грязную историю. Но как же не верить? В сущности, я так мало знала Антона Павловича. Я считала его близким, симпатичным, благородным. Вся душа моя тянулась к нему, а он, пьяный, выставил меня на позор и на посмешище.
— Ты кинулась ему на шею, психопатка! — кричал Миша, — завязала любовную интрижку под предлогом любви к литературе. Ты носишь мое имя, а это имя еще никогда по кабакам не трепали. Он хочет увезти тебя, а знаешь ли ты, сколько у него любовниц? Пьяница! бабник!
Я была ошеломлена, убита. Но когда я немного успокоилась и была в состоянии думать, я сказала себе: а все-таки этого не может быть. Это чья-то злобная выдумка, чтобы очернить в моих глазах Чехова и восстановить против него Мишу. Кому это могло быть нужно? Я решила, что Миша мог слышать эту сплетню только от двух лиц. Одно было вне всяких подозрений, другое… И сейчас же мне вспомнилось, что это другое лицо сидело за юбилейным столом наискось от нас и, по-видимому, очень скучало. Он был писатель и печатал толстые романы, но никаких почестей ему не оказывали и даже на верхний конец стола не посадили. К Чехову он обращался с чрезвычайным подобострастием и выражал ему свои восторги, но не было никакого сомнения, что он завидует ему до ненависти, в чем я впоследствии убедилась.
После обеда он сказал мне мимоходом:
— Я никогда не видал вас такой оживленной.
‘Он! — решила я. — Конечно, несомненно — он. Выдумал, насплетничал…’ Я справилась и узнала, что действительно он участвовал на ужине после юбилея. Я сказала о своих предположениях Мише.
— Наврал? Возможно. Да, это он мне рассказал, — признался Миша. — Но ведь это известная скотина!
Я почувствовала большое облегчение.
Прощаясь, я дала слово Антону Павловичу написать ему и прислать свои рассказы, и теперь я решила, что это можно сделать, но все-таки в письме упрекнула его за лишнюю болтовню за приятельским ужином. Он сейчас же ответил мне:
‘Ваше письмо огорчило меня и поставило в тупик. Что сей сон значит? Мое достоинство не позволяет мне оправдываться, к тому же обвинение Ваше слишком неясно, чтобы в нем можно было разглядеть пункты для самозащиты. Но, сколько могу понять, дело идет о чьей-нибудь сплетне. Так, что ли?
Убедительно прошу Вас (если Вы доверяете мне не меньше, чем сплетникам), не верьте всему тому дурному, что говорят о людях у Вас в Петербурге. Или же если нельзя не верить, то уж верьте всему и в розницу и оптом: и моей женитьбе на миллионах, и моим романам с женами моих лучших друзей и т.д. Успокойтесь, бога ради. Впрочем, бог с Вами. Защищаться от сплетни — это все равно, что просить у жида взаймы: бесполезно. Думайте про меня, как хотите.
…Живу в деревне. Холодно. Бросаю снег в пруд и с удовольствием помышляю о своем решении никогда не бывать в Петербурге’.
С этих пор началась наша переписка с Антоном Павловичем. Но меня ужасно огорчало его решение никогда больше не приезжать в Петербург. Значит, мы больше никогда с ним не увидимся? Не будет больше этих ярких праздников среди моей ‘счастливой семейной жизни’?
И каждый раз при этой мысли больно сжималось сердце.
IV
В те случайные промежутки, когда у нас в доме было вполне благополучно: дети здоровы, Миша спокоен и в духе, я часто думала о том, что я пользуюсь в настоящее время самым большим счастьем, которое суждено мне судьбою. Большего и иного не должно быть никогда. Правда, радовали еще успехи по литературе, были письма Чехова. Но писать мне удавалось не много и не часто, потому что дети неизбежно хворали, то врозь, то все вместе, и тогда я могла думать только о них, отдавать все свое время и днем и ночью только им. Да и Мишин несчастный характер прорывался против его воли так неожиданно, что остеречься и уберечься было невозможно. И это делало меня всегда очень несчастной.
Письма Антона Павловича я получала тайком, через почтовое отделение, до востребования, и делала это потому, что боялась, как бы письмо не пришло в мое отсутствие и не попало бы в недобрый час. Но Миша знал о нашей переписке, и я иногда давала ему некоторые письма на прочтение.
— Ты видишь, как они мне полезны. Я пользуюсь его советами…
— Ерунда, — говорил Миша. — А я воображаю, какую ахинею ты ему пишешь. Вот что я желал бы почитать. Дай как-нибудь. Дашь?
Нет, я не дала.
И вдруг зашла ко мне сестра Надя и сказала с хитрой улыбкой:
— Постарайся прийти к нам сегодня вечером без Миши. Смотри, только без Миши.
— Почему? — удивилась я.
— А вот увидишь. Знаешь, что я выдумала? Ни за что не угадаешь! ‘Скучную историю’.
— Не понимаю.
— Ну, ‘Скучную историю’. Ведь ты читала же.
— Конечно. Но что же ты могла выдумать?
— Помнишь, там: бутылка шампанского, сыр…
— Да ты сегодня ждешь… Чехова?
Я чувствовала, как вся кровь бросилась мне в лицо. Надя засмеялась.
— Потому я и прошу: приходи без Миши. Даже Сережи не будет, он вернется только к двенадцати, и ужинать мы будем все вместе. Придет еще кое-кто…
— У Миши сегодня вечер не свободен, спешная работа, — сказала я.
— Отлично! Будет очень уютно.
Я сказала Мише, что иду ‘на Чехова’. Он нахмурился, но промолчал. Ему нельзя было не пустить меня: это возбудило бы слишком много толков, а он этого боялся.
Антона Павловича не было, когда я пришла к Наде. Она сидела у себя в комнате в капоте и писала. И опять у нее был хитрый вид.
— Ты еще не одета?
— Успею. Знаешь, Лида, тебе следовало бы делать прическу ниже. Хочешь, я тебя перечешу? К тебе так больше пойдет.
— Ни за что не хочу! Ах, Надя! — сказала я смеясь, но с укоризной.
— Ничего дурного я не делаю и тебе никогда не посоветую! — вдруг возмутилась Надя. — Жить так, как ты живешь, — нельзя. Помнишь, когда ты стала невестой, я тебе говорила: ты плохо выбрала, Миша тебе не пара. Довольно с него того, что он получил. А он запер тебя в клетку, делает из тебя кухарку. Из таких, как ты, кухарок не делают. Меня это возмущает Вырвись из-под этого ига! Живи, как должна жить! У тебя столько возможностей, и все он подавил…
— Надя! — испуганно вскрикнула я.
— Да, не выдержала, высказалась и очень рада. Ты дурно не поступишь, я в тебе уверена, но не уступай того, что принадлежит тебе по праву, не уничтожайся. Это возмутительно!
Надя редко так горячилась, и я была поражена.
— Поздно! — сказала я.
И в это время Петр доложил, что приехал Антон Павлович Чехов.
— Ах, а мне еще надо одеться. — Иди, Лида, займи его.
Я пошла. Он стоял в кабинете.
— А как же ваше решение не бывать больше в Петербурге?
— Я, видно, человек недисциплинированный, безвольный… У вас расстроенный вид. Вы здоровы? Все благополучно?
— И здорова, и благополучно, и все хорошо.
Мы сели к круглому столу, на котором стоял поднос с куском сыра и фруктами. Бутылки еще не было.
— Да, я опять в Петербурге… И, вообразите, опять хочется писать пьесу…
Надя вышла не скоро. Мы успели поговорить о театре, о журналах, о редакторах, к которым он меня усиленно посылал.
Петя принес замороженную бутылку.
— Вы узнаете? — спросила Надя, указывая на поднос.
Он сразу не понял.
— ‘Скучная история’, — напомнила Надя.
Он улыбнулся и откинул прядь волос.
— Да, да…
Скоро в кабинет стали входить гости.
— А Сергей Николаевич только к двенадцати, — говорила Надя.
Разговор стал общим.
Вдруг я спросила Антона Павловича:
— А вы еще не видали Чехова?
— Кого? — удивился он.
— Чехова. Вы когда приехали?
— Я приехал вчера, — ответил он, — но я сам Чехов.
Я сконфузилась.
— Лейкина, Лейкина! — закричала я. — Я знаю, что вы Чехов.
Все засмеялись, а Антон Павлович смеялся и смотрел, как я краснею до слез.
— Нет, я еще не видал Лейкина, — сказал он. — Ведь вы про Лейкина? Наверно, про Лейкина? Не про кого другого?
Я тоже начала смеяться и вдруг испугалась, что не смогу остановиться и заплачу, и потихоньку вышла из комнаты.
Что это со мной? Как глупо! Это нервы из-за Надиных разговоров.
Когда я вернулась, Чехов встал и пошел мне навстречу. Мы поговорили стоя и как-то незаметно перешли в гостиную.
— Расскажите мне про ваших детей, — попросил Антон Павлович.
О, это я делала охотно!
— Да, дети… — задумчиво сказал Чехов. — Хороший народ. Хорошо иметь своих… иметь семью…
— Надо жениться.
— Надо жениться. Но я еще не свободен. Я не женат, но и у меня есть семья: мать, сестра, младший брат. У меня обязанности.
— А вы счастливы? — спросил он вдруг.
Меня этот вопрос застал врасплох и испугал. Я остановилась, облокотившись спиной о рояль, а он остановился передо мной.
— Счастливы? — настаивал он.
— Но что такое счастье? — растерянно заговорила я. — У меня хороший муж, хорошие дети. Любимая семья. Но разве любить — это значит быть счастливой? Я в постоянной тревоге, в бесконечных заботах. У меня нет покоя. Все силы своей души я отдала случайности. Разве от меня зависит, чтобы все были живы, здоровы? А в этом для меня теперь все, все! Я сама по себе постепенно перестаю существовать. Меня захватило и держит. Часто с болью, с горьким сожалением думается, что моя-то песенка уже спета… Не быть мне ни писательницей, ни… Да ничем не быть. Покоряться обстоятельствам, мириться, уничтожаться. Да, уничтожаться, чтобы своими порывами к жизни более широкой, более яркой не повредить семье. Я люблю ее. И скоро, очень скоро я покорюсь, уничтожусь. Это счастье?
— Это ненормальность устройства нашей семьи, — горячо заговорил Чехов. — Это зависимость и подчиненность женщины. Это то, против чего необходимо восстать, бороться. Это пережиток… Я отлично понимаю все, что вы сказали, хотя вы и не договариваете. Знаете: опишите вашу жизнь. Напишите искренне и правдиво. Это нужно. Это необходимо. Вы можете это сделать так, что поможете не только себе, но и многим другим. Вы обязаны это сделать, как обязаны не только не уничтожаться, а уважать свою личность, дорожить своим достоинством. Вы молоды, вы талантливы… О нет. Семья не должна быть самоубийством для вас… Вы дадите ей много больше, чем если будете только покоряться и мириться. Что вы, бог с вами.
Он повернулся и стал ходить по комнате.
— Я сегодня нервна. Я, конечно, многое преувеличила…
— Если бы я женился, — задумчиво заговорил Чехов, — я бы предложил жене… Вообразите, я бы предложил ей не жить вместе. Чтобы не было ни халатов, ни этой российской распущенности… и возмутительной бесцеремонности.
В гостиную вошел Петя.
— Лидия Алексеевна! За вами прислали из дома.
— Что случилось? — вздрогнув, вскрикнула я.
— Левушка, кажется, прихворнул. Анюта прибежала.
— Антон Павлович, голубчик… Я не вернусь туда прощаться. Вы объясните Наде. До свидания!