А. Н. Плещеев, Засодимский Павел Владимирович, Год: 1908

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Павел Засодимский

Из воспоминаний.

I.

Некоторые ставят А. Н. Плещеева рядом с Некрасовым и Салтыковым. В таком сравнении, конечно, не представляется ничего особенно странного, тем более, если принять в расчет искренность и благородство мотивов, диктующих подобную параллель: по миросозерцанию, по убеждениям и направлению литературной деятельности Плещеева, разумеется, можно смело включить в литературную группу с Некрасовым и Щедриным. Стихотворения его отмечены необыкновенной задушевностью, теплотой, любовью к человеку, состраданием, самым нежным участием к детям, и вообще ко всему тому, что ‘голодно и бедно, что ходит, голову склоня’. Благодаря такому содержанию, и часто очень изящной форме, произведения его, думается мне, долго будут с удовольствием читаться русским обществом, и Плещеев за некоторые свои стихотворения (как, напр., его горячее юношеское ‘Вперед!’) еще надолго, без сомнения, останется любимцем нашей молодежи.
Все это правда, но тут — не вся правда.
Если повнимательнее всмотреться в литературную деятельность Плещеева, то окажется, что приравнивание его к Некрасову и Салтыкову (без всяких оговорок) не выдерживает строгой критики. Начать уж с того, что Салтыков и Некрасов были, так сказать, писателями воинствующими, могучими ‘властителями дум’ современных им поколений, между тем, как Плещеев — нежный, ‘печальный и кроткий’, как воспетый им цветок, стоявший на окне темницы, — пел очень милые, задушевные, меланхолические песни, и обращался ‘к нищим и богачам’… с проповедью любви и мира… Читатель, может быть, помнит (а может быть и ‘нет’) упомянутый мною ‘Цветок’ — одно из лучших симпатичнейших стихотворений Плещеева. Здесь кстати я должен напомнить о нем… Фабула стихотворения очень простая.
Цветы, жившие на воле, однажды увидели, что ‘в окне за решеткой тихо качается бледный цветок… Цветикам жаль его, бедного, стало’, и стали они к себе его звать. Но цветок ответил им отказом. ‘Нет, — сказал он, — хоть в поле и весело, и наряжает вас ярко весна,
Но не завидую вашей я доле
И не покину сырого окна.
Пышно цветите! Своей красотою
Радуйте, братья, счастливых людей,
Я буду цвесть для того, кто судьбою
Солнца лишен и полей.
Я буду цвесть для того, кто страдает.
Узника я утешаю один.
Пусть он, взглянув на меня, вспоминает
Зелень родимых долин’…
Я привел здесь это прекрасное стихотворение потому, что в нем, по моему мнению, вылились самые характерные черты и личности Плещеева и плещеевской музы.
Затем, чтобы быть справедливым, все-таки должно сознаться, что произведения Плещеева никогда не достигали той яркости, той силы и энергии, того потрясающего драматизма, каким дышат поэмы и стихотворения Некрасова, несмотря на их иногда ‘неуклюжий стих’ (как признавался сам поэт). Муза Плещеева, несмотря на всю ее задушевность, на ее тихую грусть и симпатичность мотивов, далеко не имела и не имеет для нас такого глубокого значения, как ‘скорбная’ некрасовская муза. Отдавая должное Плещееву, я, тем не менее, вполне убежден, что будущий историк русской литературы, свободный от всяких влияний и увлечений, не сравняет Плещеева с Некрасовым и Салтыковым ни по силе таланта, ни по богатству и разнообразию их творчеств, ни по тому влиянию, какое они оказали на развитие нашей общественной мысли.
Хотя я пишу воспоминания — не критическую статью, но я все-таки нашел нужным сказать сначала несколько слов и о литературной деятельности Плещеева.
Плещеев, насколько я знал его, был человек очень доброжелательный, мягкий и нежный, всегда отзывчивый на всякое честное, доброе дело. Силы же характера, энергии, настойчивости напрасно было бы искать в Плещееве, и его милый почтенный образ, образ кроткого и добродушного седовласого патриарха — так же, как и его поэтические создания, — не блистал ни яркостью, ни силой, той силой, какая, напр., сказывается в некрасивом, нахмуренном, строгом лице нашего сатирика.
Было бы очень хорошо, если бы люди, знавшие Плещеева во дни его юности, т.-е. в 1840-49 и последующих годах его житья в Уральске, поделились с публикой своими воспоминаниями о нем, может быть, там, в прошлом, и нашлось бы немало интересного. В моих же воспоминаниях о Плещееве читатель, предупреждаю, ярких черт не найдет. В этих воспоминаниях он отразился таким, каким я знал его: очень гуманным, мягким, снисходительным человеком.
С Плещеевым я познакомился весною 1874 г. в редакции журнала ‘Отечественные Записки’, где он в ту пору сотрудничал и был секретарем. Он любил впоследствии вспоминать о том прошлом, и в шутку называл себя ‘экс-секретарем журнала Annales Patriotiques’…
Хорошие воспоминания остались у меня об этом человеке. Каким я увидал его в первый раз в редакции ‘Отечественных Записок’, таким он и остался для меня до последнего дня. Всегда я знал его добрым, мягким, милым человеком, с нежным любящим сердцем, и в его поэтических произведениях отразилась вся его добрая любящая душа.
Мне пришлось видеть Плещеева в различные моменты его жизни, видал я его в радости и в горе, на отдыхе и в роли редактора.
Однажды я видел его особенно жизнерадостным. В тот вечер его бледное старческое лицо было прекрасно: оно, казалось, сияло каким-то внутренним светом, душевным довольством и миром. Друзья, товарищи и почитатели Плещеева в тот день праздновали 40-летний юбилей его почтенной литературной деятельности. Молодежь некоторых высших учебных заведений, зная, что я буду на этом юбилее, просила меня явиться ее представителем на литературном торжестве и приветствовать от ее имени юбиляра, как одного из ее любимцев, — сказать ему, как глубоко уважает его молодежь. Я, разумеется, с полной готовностью взялся исполнить это поручение, и передал Плещееву все бывшие у меня адресы и письма, сказав по поводу их несколько слов. Большое общество на тот раз собралось вокруг Плещеева, и, видимо, в те хорошие минуты его душе было тепло и отрадно… Редко встречаются в жизни писателя такие минуты, еще реже случается, чтобы повторились они…
Помню и другой вечер, проведенный с Плещеевым, — совершенно в ином роде.
26 марта (1888 г.), в день похорон В. М. Гаршина, я зашел вечером к Плещееву и застал его одного в кабинете. Мы оба были под одними и теми же тяжелыми впечатлениями и, естественно, вспоминали о покойном собрате, об его жизни и об его роковой преждевременной кончине. Плещеев, как теперь вижу, полулежа, сидел на диване. Порой он тяжело вздыхал, глаза его смотрели грустно и поминутно затуманивались.
— Как жаль мне его!.. — после небольшой паузы начал он и не договорил, склонился над подушкой и горько заплакал, как плачут люди, когда сердце их действительно надрывается от горя.
Я молчал и вообще оказался плохим утешителем, потому что мне и самому было не по себе: я любил Гаршина.
Потом мы опять стали перебирать некоторые подробности из жизни покойного и остановились на одном событии, которое в свое время особенно сильно потрясло Гаршина. Я говорю о посещении Гаршиным графа М. Т. Лорис-Меликова, бывшего в ту пору председателем Верховной комиссии, и о причинах, заставивших Гаршина пойти к этому сановнику…
Затем речь зашла о похоронах, о стихотворениях и речах, произнесенных над могилой. Я, помню, сказал, что мне показались особенно сильны и удачны некоторые строки в стихотворении Минского…
— И я тоже написал… — немного погодя, поуспокоившись, сказал со вздохом Плещеев.
— На смерть Гаршина? — переспросил я.
— Да!.. Я озаглавил: ‘На похоронах Всеволода Гаршина’… — ответил он. — Да лучше бы, впрочем, без заглавия… Ну, да — как хотят!
Я попросил его прочитать мне стихотворение. Старик подошел к своему письменному столу, порылся в бумагах и, достав рукопись, все еще слегка дрожащим взволнованным голосом с чувством прочитал следующие строки:
‘Чиста, как снег на горных высотах,
И кротости исполнена безмерной
Была душа твоя, почивший брат.
Незлобив был, как голубь, ты. Вражды
И зависти твое не знало сердце,
Любви и всепрощения родник
Неиссякаемый в груди твоей таился.
Любовью все твои созданья дышат,
Глубокою любовью к человеку…
Не отвергал с презреньем падших ты,
Но пробуждал к ним в ближних состраданье, —
Вот почему все честные сердца
Ты влек к себе с неотразимой силой!
Немного тех, кто чистоту души
Умел сберечь средь мутных волн житейских,
Как ты сберег, — и в ком не в силах были
Они любви светильник потушить…
Спи мирно, брат наш милый… Долго будет
В сердцах людских жить светлый образ твой.
О! если бы могли хотя на миг
Твои открыться вежды… в наших взорах
Прочел бы ты: какою беспредельной,
Великой скорбью душу наполняет
Нам мысль, что ты навек от нас ушел!’
Мне хотелось прочитать моим знакомым это стихотворение, и я попросил Плещеева подарить мне тот список, который в то время был у него в руках.
— Возьмите, возьмите, пожалуйста! — сказал он. — Только я вот сейчас сделаю маленькую приписку — на память о сегодняшнем вечере…
Стихотворение было переписано набело, кажется, одною из его дочерей.
И он над заголовком стихотворения надписал: такому-то ‘в память 26 марта 1888 — от А. Плещеева’. Я храню этот листочек.
Стихотворение впоследствии было напечатано.

II.

Когда собратья по литературе обращались к Плещееву за советом и указаниями, он никогда не отказывал в помощи (мне, по крайней мере, неизвестны случаи отказа или равнодушия с его стороны), и всегда он делал, что мог.
Был, напр., такой случай: в 1886 году угораздило меня написать пьесу из народного быта (до тех пор пьес я не писал), мне приходилось не раз советоваться с Плещеевым, и он, по свойственному ему добродушию и любви к литературе, живо интересовался моей работой. Между нами было условлено: как только я допишу пьесу, так немедленно же прочитаю ему.
Сказано — сделано.
Лето 1886 г. я жил в Вартемяках, Плещеев нанимал дачу близ станции Ушаки (по Николаевской жел. д.). В начале июля, числа 3 или 4, с рукописью в кармане я отправился к Плещееву. Он с женой и дочерьми занимал не особенно большой, но довольно удобный дом в 15 минутах ходьбы от станции, перед домом расстилался веселый цветущий луг, залитый на ту пору яркими горячими лучами летнего солнца. Далее за лугом начинался парк. Уголок мне показался уютным, я так и сказал Плещееву.
— Да, ничего… только немного сыровато! — шутливым тоном отозвался он. — У этой дачи есть, по крайней мере, одно важное достоинство… от Петербурга близко! Мне ведь почти каждую неделю приходится ездить в Петербург.
Время до обеда у нас прошло в чтении пьесы. К некоторым сценам, казавшимся сомнительными, Плещеев возвращался и перечитывал их. Он знал сцену, и сделал мне немало ценных указаний и, между прочим, настойчиво предлагал мне выбросить некоторые места, иные из них я выбросил, согласно его указаниям, а иные мне было жаль уничтожать, и я оставил их во всей их неприкосновенности, — и вот за то, что я не послушался тогда Плещеева, пьеса моя, проходя, как говорится, ‘через огонь и воду и медные трубы’ и тому подобные ужасы, три года не могла добиться санкции нашей драматической цензуры.
— Сходите к Потехину 1) [Ал. А. Потехин в то время заведовал репертуарной частью Александринского театра], поговорите с ним!- сказал мне в заключение Плещеев. — Он сделает, что может… Только трудно вам будет, дорогой мой, провести вашу пьесу на сцену. Не любят у нас таких-то пьес из народного быта. Не любят!..
И сбылось его предсказание.
Тогда же Плещеев дал мне и рекомендацию к покойному Кейзеру фон-Нильгейм, бывшему в то время цензором драматических сочинений.
После обеда мы отправились гулять в парк. Парк местами оказался довольно запущен и походил на лес. Плещеев, помню, показал мне какую-то беседку, где прежде для увеселенья дачников играла по вечерам музыка. Пошли далее и затем сели отдохнуть на лавочку под деревьями. Он рассказывал мне о своих занятиях, о текущей редакционной работе.
Впрочем, о литературных делах мы мало говорили в тот вечер.
— Как ни хорошо у вас в Ушаках, а в деревне все-таки лучше! — сказал я Плещееву.
— Так-то так… в деревне, конечно, другое дело, да ведь и деревня-то нам нужна с удобствами… — с добродушной усмешкой заметил он. — В избе не усидим…
Рассказывая Плещееву о Вартемяках и о своем тамошнем житье-бытье, я, между прочим, упомянул о том, что эта получухонская местность мне не особенно нравится, что живу я тут поневоле, что тянет меня на родину — в вологодские леса.
— Вот и мне тоже давно хочется побывать на Волге! — вдруг оживившись, заговорил Плещеев. — Ужо как-нибудь соберусь, надо прокатиться… Да все дела!.. И денежки требуются… все эти денежки!..
Я спросил его: неужели у него не найдется денег на поездку.
— Эх, батенька! — вполголоса сказал Плещеев, взяв меня за плечо.- Ведь все в долг… в редакции аванс забираю… Сколько одних процентов приходится платить в год… Деньги идут — и не видишь как… А работать-то много не могу, — устаю…
И старик, наклонившись вперед, стал задумчиво выводить тростью по песку какие-то фантастические узоры. Тихо было вокруг нас, только какие-то птички порой принимались щебетать в соседних кустах, но скоро смолкли…
Мы возвратились домой уже довольно поздно, и я вскоре же должен был распрощаться с Плещеевым, чтобы поспеть на последний поезд.
Живо помню еще один момент…
Это было весной 1888 г. Тогда моя повесть должна была печататься в ‘Сев. Вестнике’, где на ту пору редактором беллетристического отдела состоял Плещеев.
Жил я в то время на Пушкинской ул., No 10, в пятом этаже. Однажды Плещеев, сильно уставший, пришел ко мне. Его мучила одышка, и он насилу отдышался. Пройти более сотни ступеней старику, конечно, было нелегко. Мне стало очень жаль и досадно, что он поднимался ко мне в пятый этаж, вместо того, чтобы пригласить меня к себе.
— Это ничего… ничего! Вот только минутку отдохну… — усаживаясь на диван, успокаивал он меня, когда я стал ему выговаривать за предпринятое им ‘восхождение’ ко мне, между тем, как мне было бы гораздо легче прийти к нему.
— Нет, нет… да вы не беспокойтесь! Это ничего! Сейчас пройдет… — повторял он. — Погода такая отличная сегодня… был в редакции — и зашел… А правда, высоконько живете… настоящий монтаньяр!
И старик рассмеялся.
Ему нужно было поговорить со мной о моей повести. Для читателей наш разговор, вероятно, не представил бы особенного интереса, поэтому я его и не передаю. Да дело и не в разговоре… Я упоминаю об этом посещении Плещеева для того, чтобы показать, как Плещеев-редактор относился к сотрудникам. Нынешние редакторы (не в укор им будь сказано!) даже на письма сотрудников это отвечают, и уж должно считать за большую редкость, если кто-нибудь из них ходит к своим сотрудникам, живущим на такой головокружительной высоте, на какой я жил в ту пору.
За последние годы, т.-е. с того времени, как Плещеев получил наследство, я не видался с ним: он в это время по большей части проживал за границей, а я не оставлял пределов России, и года полтора ‘не по своей воле’ жил в провинции. Но и в ту пору, пока мы оба были еще в Петербурге, я никак не мог собраться пойти к нему.
Я слышал, что с тех пор, как Плещеев разбогател, многие его знакомые, старые и новые, да и вовсе незнакомые ему люди — осаждали его просьбами о деньгах (для устройства личных делишек, от этой массы просьб ‘личного свойства’, конечно, должно отличать предложения, делавшиеся Плещееву по поводу устройства литературных и иных общественных предприятий). Я опасался, что, когда я приду к нему, он может подумать: не пожаловал ли и я за тем же, за чем являлись к нему многие другие. Вероятнее всего, что такое предположение с моей стороны было неосновательно. Плещеев едва ли подумал бы то, что ему навязывала моя мнительность. Может быть, с моей стороны было дурно, что я так думал о Плещееве, предположение мое, может быть, было несправедливо, недостойно Плещеева… ну, что бы там ни было, я не мог заставить себя пойти к Плещееву, хотя мне и очень хотелось повидаться с ним. Впрочем, вследствие сказанных обстоятельств, и в это время ни малейшей тени не легло на мое многолетнее знакомство с Плещеевым и на мои воспоминания о нем. Я был очень рад за него и с удовольствием слышал, что он, хотя ‘на склоне лет’, получил возможность помогать ближним материально, делясь с ними доставшимся ему богатством… Мои добрые отношения с Плещеевым остались такими же, какими и были.
В зиму 1892 г. мы по одному поводу обменялись письмами. Я получил от него очень хорошее, задушевное письмо из Ниццы от 2 (14) декабря и вскоре же, разумеется, ответил ему. По некоторым причинам я не могу сообщить здесь этого письма.
В заключение, обращаясь к памяти А. Н. Плещеева, я могу лишь повторить в применении к нему его же собственные слова (из стихотворения ‘На похоронах В. Гаршина’):
‘Долго будет в сердцах людских жить светлый образ твой! ‘

————————————————————

Источник текста: П. Засодимский. Из воспоминаний. — Москва: Типография Т-ва И. Д. Сытина, 1908.
Исходник здесь: http://www.booksite.ru
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека