Время на прочтение: 5 минут(ы)
(24 ноября 1916 г. Гатчина)
OCR: dalai@kuprin.de
Все люди, которым по обязанности или по личному влечению приходится ежедневно читать газеты, не могли не обратить внимания на странный закон эпидемичности, которому подвержены жизненные явления. Неожиданно, без всякой причины, вдруг учащаются случаи одного и того же характера. Я не говорю здесь ни о летних пожарах в русских деревнях, ни о повальных заразных болезнях, ни о случаях иногда стихийных самоубийств, которые овладевают известной частью общества,— такие явления можно объяснить без особого труда логическим путем. Но чем-то таинственным и непонятным веет от таких, например, случаев, когда смерть начинает косить подряд много жизней, посвященных искусству, или науке, или философии.
Совсем недавно умер Сенкевич. Трагически нелепо, из-за роковой незначительной неловкости, промаха или рассеянности ужасно погиб Верхарн. Жестоко порвал все расчеты с жизнью молодой, еще мало известный, несомненно одаренный острым и блестящим талантом писатель Лозино-Лозинский. Скончался маститый итальянский поэт Стеккети. На днях я писал в ‘Русском слове’ о смерти замечательного американского писателя Джека Лондона, которого знал лично только по неточным фотографиям, и вот мог ли я подумать, что на столбцах той же газеты мне придется писать об Алексее Николаевиче Будищеве, с которым мы прожили несколько лет вместе в Гатчине, в тишине и простоте провинциального уединения,— писать как об ушедшем навсегда из жизни?
Навсегда живой, врезанной неизгладимыми чертами, останется во мне светлая и простая личность Будищева, сохраненная в памяти по тому времени в начале войны, когда моя семья в нашем небольшом гатчинском доме устроила лазарет для раненых солдат. Каждый день посещая наших гостей, Алексей Николаевич всегда приносил с собой какие-нибудь гостинцы: булки, табак, яблоки,— читал им газеты, и несколько часов пролетали в неторопливой содержательной беседе на всегда волнующую и никогда не иссякаемую тему о том, ‘как и что в деревне’. Я не завистник, но иногда меня брала досада на самого себя за то, что я никогда бы не сумел так просто, естественно и ласково, без всякой натяжки, без лишней фамильярности подойти к душе русского солдата и заставить ее звучать правдивыми глубокими звуками, как это умел сделать Алексей Николаевич. Многих из наших незаметных героев он проводил благословением на новые подвиги, может быть, на новые раны и даже на смерть. Помню, как у него дрожал голос и блестели глаза, когда впервые объявил он весело солдатам о выступлении Италии. Все вы, бодрые и милые солдаты: красавец Балан, и рыболов Тунеев, и длинный Мезенцев, и ловкий Досенко, и добродушный татарин Собуханкулов, и веселый Николенко, и мастер вырезать из дерева игрушки Пегенько, и Шилько (ныне пленный), и Аксенов, и Прегуадзе, и многие, многие другие,— я уверен, что, если до вас дойдут случайно эти строки, вы помянете вашего друга искренним вздохом, добрым словом, крестом.
Поистине весь Алексей Николаевич светился какой-то внутренней глубокой христианской чистотой. Именно более чистого душевно человека я никогда не встречал в моей жизни. Всякое насилие, несправедливость, ложь, хотя бы они касались чужих ему людей, заставляли его терпко и болезненно страдать. Фиглярство и обман, наглая крикливость и хулиганство в литературе были ему прямо физически противны. Показной или обязательной набожности в Будищеве не замечалось, но в душе он был хорошо, тепло, широко верующим человеком, светлым, беззлобным и легко прощающим человеческие слабости и ошибки. Насколько я помню, только против германцев, особенно против их способов вести войну, вырывались у него жестокие, гневные слова. А надо сказать, что известиями и слухами о войне он волновался и горел непрестанно с самого ее начала. И без всяких преувеличений можно сказать, что это страстное отношение к войне значительно ускорило его кончину. Умереть, не достигнув пятидесяти лет,— ведь это очень рано даже и для русского писателя, особенно для такого воздержанного, целомудренного, умеренного и постоянного в привычках хорошей жизни, как Будищев.
Раннее детство Алексея Николаевича прошло в родовом гнезде в деревне Багреевка, кажется, Саратовской губернии и уезда. Там же Алексей Николаевич мальчиком проводил гимназические каникулы. Какое это большое счастье для писателя, если его самые первые, а значит, и самые яркие впечатления бытия, эти богатые запасы на всю грядущую жизнь, украшены неразрывной, настоящей близостью к прекрасной земле, к реке, к яблокам, к хлебам, к тихим весенним зорям, к ярким летним грозам, снежным первопуткам, собакам, лошадям, пчелам, грибам, землянике, смолистому бору, к троицыным березкам, к простому, меткому и живописному родному языку. Все это похоже как бы на здоровое целебное молоко самой матери-земли, и не этому же ли чудодейственному крепкому напитку в значительной степени обязаны красотой своих талантов и Толстой, и Тургенев, и Гончаров, и даже Чехов, видевший в детстве южные степи, а из настоящих писателей — Бунин?
Увы! Благодетельное влияние на детские души первобытных деревенских красот исчезает с каждым днем почти на наших глазах, и многие из теперешних писателей, одаренных истинным талантом и горячей душой, осуждены с младенчества видеть из окон своей комнаты соседний брандмауэр, заволоченный рыжим городским туманом.
Будищев именно и принадлежит к числу тех счастливцев, которому бог послал обильное яркими и правдивыми впечатлениями детство. Оттого-то все его сочинения и написаны таким простым и спокойным, истинным и красивым языком. Оттого-то крестьяне у него беседуют как настоящие крестьяне, пейзаж его не только говорит зрению, но и вызывает в душе те мимолетные, глубокие неуловимые чувства, которые внушает самая природа с ее вечно блаженными чудесами, а от помещиков, дворян, купцов, рабочих, кучеров и охотников Будищева веет диким, черноземным запахом нашей чрезмерной, нашей несуразной необъятной родины. Поистине Будищева можно отнести к последним представителям вымирающего поколения,— тех вымирающих писателей-дворян, которые составляют постоянную гордость великой русской литературы. Здесь мне не время и не место входить в подробную оценку свойств и значения таланта покойного писателя.
Мне только будет радостно, когда за это серьезное и благородное дело возьмется спокойный, образованный и любящий свое искусство критик. Но все-таки нельзя не сказать, что при своей жизни Будищев был мало понят и оценен критической литературой, и не пришлось ему в полной, достойной его мере вкусить горькую сладость публичного признания. Но на читателя и ему жаловаться не приходилось. У него была своя аудитория — большая, признательная и верная. Книги его, выпускаемые в последнее время ‘Московским издательством’: ‘С гор вода’, ‘Бедный паж’, ‘Дикий всадник’, ‘Дали туманные’, ‘Я и он’, ‘Степь грезит’ и многие другие,— расходятся более чем хорошо, выдерживали иногда по два издания в год. Вот еще один пример того, каким странным самостоятельным путем идет вкус широкого русского читателя, умеющего находить свое близкое и родное по духу без помощи критики, иногда умной и значительной, но не всегда беспристрастной и часто близорукой.
Конечно, в том, что всеми почитаемый и очень многими любимый талант Будищева протекал в жизни без криков и труб, виноват был и сам Алексей Николаевич, если только можно назвать виной присущие не всем художникам самостоятельность мнений, брезгливость к шуму и трескотне рекламы и природное уважение к искусству, как к священнодействию.
Я помню характерный случай, которого я был живым свидетелем, лет четырнадцать назад, в самом начале моего знакомства с Будищевым. Он послал тогда в редакцию почтенного ежемесячника с ярко либеральной окраской один из своих романов. Редактор (ныне покойный) — писатель, очень хорошо знавший и любивший литературу, при этом человек настоящей честности, передовых гражданских убеждений, твердый и стойкий, но несколько педантичный по духу и суровый по внешности, был заинтересован романом и попросил завтра зайти в редакцию для личных переговоров. При этом-то объяснении я и присутствовал. Редактор очень похвалил содержание романа, сделал много метких замечаний о внешнем художественном мастерстве, но одно место произведения ему показалось не особенно удобным. То место, где Будищев со свойственной ему простотой, сердечностью и ясностью описал крестный ход с чудотворной иконой, религиозный экстаз толпы и чудеса, творимые наивной, бесхитростной верой. Я отлично помню, как Алексей Николаевич поднялся со стула, нервно застегнул сюртук на все пуговицы и протянул руку за толстой тетрадкой, за этим всегда дорогим писательской душе детищем, рожденным в таких восторгах и мучениях. — Нет,— сказал он твердо.— Нет, уж я лучше не буду у вас печататься, как мне это ни лестно. Все, что я написал, я видел и знал. Это так и было, как говорю, и здесь мне каждая строчка дорога. Извиняюсь, что доставил вам беспокойство. Так-то он и прожил всю свою жизнь — человек лучезарной доброты и в то же время полный истинной прекрасной писательской гордости. Много ему приходилось работать, и не все страницы удовлетворяли его литераторскую взыскательность, и часто нужда стучалась в его двери. Но он, такой слабый на вид, такой мягкий, почти женственный, в личных отношениях ни перед кем никогда не склонил голову, ни у кого не попросил о помощи, никогда не ломал слова, ни разу не поступился тем, что считал честным и справедливым. Так он и прошел свою нелегкую литературную писательскую дорогу, светлый, чистый, радушный, влюбленный в красоту жизни, верящий в красоту человеческой души, с тихой грустью в глазах, с беззлобно мягким юмором в мягкой ясной улыбке. Таким он был, когда начинал свой литературный искус в давнее время, еще московским студентом, в дебрях Гиршей или меблирашках Голяшкина,— весело голодая, невинно покучивая раз в месяц, беззаботно беря уроки у науки и жизни, смело, бодро и доверчиво глядя всем в глаза. Таким он был и в последние годы,— с юным любящим сердцем, но отяжеленным болезнью, светлый и благостный, но уже усталый кроткой, но мудрой усталостью. Судьба послала ему мгновенную смерть. А бог милостиво окружил его в последние предсмертные дни ласковым вниманием и теплой заботой окружающих.
Прочитали? Поделиться с друзьями: