A. H. Апухтин, Кони Анатолий Федорович, Год: 1908

Время на прочтение: 5 минут(ы)

Анатолий Федорович Кони

A. H. Апухтин

Кони А. Ф. Воспоминания о писателях.
Сост., вступ. ст. и комм. Г. М. Миронова и Л. Г. Миронова
Москва, издательство ‘Правда’, 1989.
OCR Ловецкая Т. Ю.
В самом начале шестидесятых годов Литературный фонд предпринял ряд любительских спектаклей, в которых участвовали виднейшие представители русской литературы, жившие или временно находившиеся в Петербурге. Спектакли прошли блестящим образом и усердно посещались публикой. Этого, однако, нельзя было приписать только одному ее желанию увидеть своих любимцев на сцене. Оно в гораздо большей степени удовлетворялось литературными чтениями, бывшими тогда новинкой и имевшими огромный успех. На одном из них я слышал в первый раз Федора Михайловича Достоевского, читавшего рассказ ‘об оторвавшейся пуговке’ из письма Макара Девушкина в ‘Бедных людях’. Почти на каждом из таких чтений выступал А. Н. Майков со своим стихотворением ‘Старое и новое’, отрывком из поэмы ‘Поля’, который он декламировал превосходно, повторяя его по нескольку раз по настойчивому требованию публики, наэлектризованной и мастерским исполнением, и соответствием конца стихотворения тем радужным надеждам на светлое будущее, которые жили тогда в сердце русского общества. Без ‘Полей’ не обходилось ни одно литературное чтение, и стоило Майкову появиться на эстраде и прочесть что-либо другое, как из публики начинали раздаваться требования: ‘Поля! Поля!’ — что подало повод одному из сатирических журналов изобразить Майкова пред многочисленной аудиторией, с ужасом повторяющего вместе с нею свой стих: ‘А там поля, опять поля!’
На той же эстраде иногда появлялся и молодой, бледнолицый и еще не дошедший до своей чудовищной тучности А. Н. Апухтин. Он любил читать свое стихотворение ‘Актеры’, в котором уже слышались звуки затаенной и непроходящей грусти, проникающей все его прекрасные стихотворения. Много лет спустя мне пришлось с ним встретиться у одного из моих сослуживцев, где однажды я рассказал о своих наблюдениях и выводах относительно самоубийств в Петербурге, дела о которых проходили через мои руки, как прокурора окружного суда. Апухтин очень заинтересовался приведенными мною статистическими данными и содержанием предсмертных писем самоубийц. Через несколько лет, встретясь со мною, он вспомнил про это, и я послал ему набросанное мною изложение дела об одном самоубийстве, затем напечатанное мною в ‘Неделе’ 1881 года под названием ‘Пропавшая серьга’.
Дело шло о бедной прибалтийской мещанке, брошенной с двумя детьми молодым инженером, который прижил их с нею. Уехав на юг России, он сначала немного помогал ей, посылая ничтожные суммы и редкие письма со ‘словесами лукавствия’ и выражением лживой нежности к детям. Вскоре, однако, не скрывая, что ведет рассеянную жизнь, требующую сравнительно больших расходов, он предложил матери своих детей ‘дружбу’ и прервал с нею всякие сношения. Бедная женщина билась, как рыба об лед, работала на швейной машине и содержала три меблированные комнаты, скудный доход с которых употребляла на подготовку сына в реальное училище и на плату за обучение дочери. Для этого она отказывала себе во всем, питаясь подолгу одним лишь чаем и черным хлебом. Окружающие считали ее вдовой, а она воспитывала в детях чувство уважения к их будто бы умершему отцу. Сравнительно спокойное течение ее безрадостной жизни было, однако, нарушено тремя обстоятельствами: женская болезнь заставила отказаться от заработка шитьем, сын, несмотря на наем учителя для подготовки, не выдержал вступительного экзамена в реальное училище и, наконец, — самое для нее ужасное — на ее 15-летнюю дочь было взведено одной из жилиц обвинение в краже бриллиантовой серьги. Несмотря на мольбы несчастной матери не делать огласки, жилица вызвала полицию, был составлен протокол, и все, а в том числе и дети, узнали, что она не вдова, а незамужняя девушка с двумя незаконнорожденными детьми. Этого последнего удара она перенести не могла — и отравилась медным купоросом, оставив трогательное письмо, в котором просит прощения у окружающих, и, заявляя, что больше жить не имеет сил, клянется, что ее дочь не способна быть воровкой. Жилица тотчас выехала, а через несколько дней, на допросе у судебного следователя, показала, что, разбирая на новой квартире свои вещи, она нашла между ними серьгу, которую считала украденной.
‘Многоуважаемый А. Ф.,— писал мне Апухтин,— с величайшей благодарностью возвращаю вам ‘Пропавшую серьгу’. Случай действительно драматический, но главный драматизм его заключается в том, что на легкомысленный поступок девицы Сидоровой (жилицы) можно смотреть как на благодеяние, оказанное несчастной героине этого дела. Не случись истории с серьгой, она бы еще долго тянула свою каторжную жизнь, которая много хуже купороса. Самоубийство, по-моему, вовсе не преступление и даже не малодушие, а часто весьма разумный выход. По этому поводу мне бы хотелось поговорить с вами поподробнее’. Когда состоялась наша беседа, он при расставании сказал мне, что давно хочет заняться этим вопросом. ‘Причем коснусь и вас!’ — прибавил он. Я придал последним словам значение простой шутки, но зимой 1885/86 года получил от него следующее письмо: ‘В прошлом году я говорил вам, что пишу поэму, которая косвенно будет касаться вас. Теперь эта вещь окончена, но я не считаю себя вправе пускать ее в обращение, не прочитав предварительно вам, а потому прошу вас или заехать ко мне (ежедневно от часа до четырех), или назначить мне день и час, когда я могу застать вас дома. Проектированная поэма обратилась в стихотворение не очень больших размеров, а потому не бойтесь продолжительной скуки’. Я предложил Алексею Николаевичу приехать ко мне и, ввиду приписки к его первому письму: ‘Высота меня не пугает, если на лестнице есть стулья’, распорядился поставить на каждой площадке лестницы до четвертого этажа, в котором я жил, стулья. Но когда в назначенный час швейцар дал звонок и я вышел на лестницу, то меня поразила легкость, с которою Апухтин нес свое огромное, грузное тело, ‘беря штурмом’, как он выразился, каждый ряд ступеней. Эта живость совершенно не соответствовала его крайней тучности, которая вызвала его известную шутку над собою: ‘Жизнь пережить — не поле перейти. Да, точно: жизнь скучна и каждый день скучнее. Но грустно до того сознания дойти, что поле перейти мне все-таки труднее’. Он вообще любил подшучивать над своей фигурой, рассказывая, например, про маленькую девочку, которая, войдя в гостиную матери, где он сидел, спросила, указывая на него пальчиком: ‘Мама, это человек или нарочно?’
Он даже не запыхался и прямо приступил к чтению своего обширного произведения ‘Последняя ночь’, названного им впоследствии: ‘Из бумаг прокурора’. В нем было два места, относительно которых он сомневался, находя, что они слишком удлиняют стихотворение. Первое начиналось словами: ‘В какую рубрику меня вы поместите?’ — и кончалось словами: ‘Среди тяжелых дум она (мысль о самоубийстве) в ночной тиши сознательно сложилась и окрепла’, а второе начиналось словами: ‘О, посмотрите же кругом: не я один ищу спасения в покое!’ — и кончалось словами: ‘Но обвинять ли их? Винить ли жизни строй, бессмысленный и злой, не знающий прощенья?’ А за этим следовало: ‘Как опытный и сведущий юрист, все степени вины обсудите вы здраво’. Я настаивал на введении и этих отрывков в текст чудесного стихотворения, и Апухтин со мной согласился, подарив мне на память рукопись в первоначальном виде и два к ней добавления. В этой рукописи есть много вариантов, сравнительно с напечатанным. Наибольший из них следующий: ‘Но с отроческих лет я начал в жизнь вникать, в людские действия, их цели и причины,— и стерлась детской веры благодать, как бледной краски след с неконченной картины’,— говорится в напечатанном, в рукописи же вместо ‘отроческих лет’ стоит ‘с детства раннего’, а последние два стиха читаются так: ‘И клали на душу тяжелую печать коварства, лжи и зла вседневные картины’.
Последний раз в жизни я видел Апухтина за год до его смерти, в жаркий и душный летний день, у него на городской квартире. Он сидел с поджатыми под себя ногами, на обширной тахте в легком шелковом китайском халате, широко вырезанном вокруг пухлой шеи,— сидел, напоминая собою традиционную фигуру Будды. Но на лице его не было буддистского созерцательного спокойствия. Оно было бледно, и глаза смотрели печально. От всей обстановки веяло холодом одиночества, и казалось, что смерть уже тронула концом крыла душу вдумчивого поэта.

Комментарии

Очерк напечатан в ‘Вестнике Европы’, 1908, No 5, во 2-м томе Пятитомника, выдержавшего три издания, включался в мемуарный цикл, ставший особенно популярным у читателя,— ‘Тургенев.— Достоевский.— Некрасов.— Апухтин.— Писемский’. Вошел в т. 7 Собрания сочинений.
Спектакли прошли блестящим образом.— В пору общественного подъема шестидесятых в столице недавно (с 1859 г.) организованное ‘Общество литературного фонда для пособия нуждающимся литераторам и ученым и их семьям’ (в обиходе — ‘Литературный фонд’) стало устраивать ‘вечера’ или ‘утренники’, пользовавшиеся громадной популярностью у интеллигенции, учащейся молодежи, части чиновничества и купечества. Особую привлекательность сообщало спектаклям участие в них именитых писателей и актеров.
‘Пропавшая серьга’ — судебный очерк (с подзаголовком ‘Из подлинного дела’ и под привычным псевдонимом К. Н. Т.— ‘кент’) появился в 33-и номере ‘Недели’ за 1881 год.
…’поговорить с вами поподробнее’.— Письмо 1888 г. (ф. 134 ИРЛИ).
…известную шутку над собою.— Стихотворение ‘Да, правда, жизнь скучна…’ (конец 70-х гг.).
…два к ней добавления.— Поэма появилась в ‘Вестнике Европы’, 1889 г., No 4 под названием ‘Из бумаг прокурора’. В конивском фонде ИРЛИ хранится дарственный экземпляр рукописи, имевшей название ‘Последняя ночь’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека