А. Ф. Смирнов. Борец за дело народное, Добролюбов Николай Александрович, Год: 1980

Время на прочтение: 42 минут(ы)

А. Ф. Смирнов

Борец за дело народное

Лучшего своего защитника потерял в нем русский народ!

Н. Г. Чернышевский

Добролюбов Н. А. Избранные статьи.— Сост. А. Ф. Смирнов.— М.: Современник, 1980.— (Б-ка ‘Любителям рос. словесности’).
OCR Бычков М. Н.
Николай Александрович Добролюбов родился 24 января (5 февраля по нов. стилю) 1836 года. Его отец Александр Иванович — сын сельского дьякона, после окончания Нижегородской семинарии в 1832 году стал учителем уездного духовного училища, а через два года — священником Верхнепосадской Никольской церкви в том же городе. Приход достался ему в качестве приданого за невестой Зинаидой Васильевной — дочерью настоятеля храма (по обычаю переходившего к новой семье). Николай был первым ребенком у родителей (всего в семье было восемь детей) и, понятно, привлекал особое внимание и отца, видевшего в нем будущего главу рода, продолжателя собственного дела, и особенно молодой матери, не чаявшей в нем души.
Отец будущего критика, при некотором расхождении в отзывах лиц, его знавших, был несомненно личностью, выделявшейся из общей массы провинциального духовенства своей начитанностью, любовью к книге, сильным характером, предприимчивостью. Так, желая обеспечить будущее быстро растущей семьи, он затеял строительство большого каменного дома с флигелем, который намеревался сдавать внаем. Внезапная смерть прервала, однако, его коммерческие проекты, оставив значительный долг (его пришлось выплачивать сыну). Дети вспоминали отца с теплотой и грустью и отмечали, что он вовсе не лишен был по отношению к ним заботливой ласки, что его бережное к ним отношение необычайно трогало и западало в душу.
Разумеется, в отзывах бывших прихожан рисуется несколько иной образ озабоченного делами прихода священнослужителя, но при всем том серьезного, вдумчивого и справедливого человека, которого ценили не только за ум и честность, но и за душевное благородство и даже деликатность. Но ведь это был не только глава приходской церкви, но и педагог, обладавший приличной библиотекой, увлекавшийся, по крайней мере в молодые годы, отечественной историей и словесностью, серьезно относившийся к жизни и много думавший о месте человека на земле.
Итогом этих размышлений стал и разговор с повзрослевшим сыном, когда отец поведал ему о своих богословских сомнениях. Разговор этот совпал с переломными размышлениями сына. ‘Горькие колебания’ отца не прошли бесследно для сына.
Отец обеспечивал семье безбедное существование, хотя она не знала не только роскоши, но и избытка. Забегая вперед, отметим, что именно отсутствие средств помешало исполнению мечты Николая Александровича получить университетское образование. Выделить из своего бюджета тысячу рублей в год для содержания своего первенца в столице отец был попросту не в состоянии, в чем с горечью был вынужден в конце концов признаться сыну. В общем, отец достоин был того уважения, которое сын сохранил в душе и памяти на всю жизнь. Это нашло отражение в его дневниковых записях и письмах: приезжая на каникулы домой, он еще с палубы парохода, подходившего к пристани, искал среди массы домов родную обитель, а среди блеска куполов церковь, в которой служил отец. Позже картины детства и отцовский дом вставали в памяти Добролюбова, овеянные романтикой, освещенные розовым светом:
Мне отчий дом рисуется во всем,
Я вновь дитя с доверчивой душой
Заботливой рукой лелеянный цвету…
После безвременной кончины Зинаиды Васильевны отношения детей с отцом сильно изменились. Добролюбов очень любил мать, ‘милую, кроткую женщину’. Он величал ее ‘милым другом и хранителем’.
Ей, матери своей, обязан он первым прикосновением к родному слову, к отечественной литературе. Она учила его грамоте, с ее уроков он, несмышленыш, сделал первые шаги в своем развитии, заучивая на память русские народные песни и сказки, басни Крылова, стихотворения Пушкина. Влияние матери на характер, нравственный облик Николая Александровича огромно.
‘От нее,— писал он в ‘Дневнике’,— получил я свои лучшие качества, с ней сроднился я с первых дней моего детства, к ней летело мое сердце, где бы я ни был, для нее было все, все, что я ни делал. Она понимала эту любовь, но я не успел показать ее на деле, не успел осуществить то, чем хотел ее радовать… Мало радостных минут доставил я ей… Я был слишком горд, я не хотел прежде времени высказывать даже ей, моей дорогой, своих гордых планов я надежд, думал, что будет время — на деле увидит она, какого сына имеет, и сколько он любит… Не случилось так…’ {Добролюбов Н. А. Дневник. М., 1932, с. 102.}
Заметный след в духовном развитии детей Добролюбовых оставила также няня, простая русская женщина Наталья Осиповна, ‘большая мастерица сказки сказывать и песни петь’, она пробудила в детской душе любовь к народному творчеству, которую критик пронес через всю жизнь. Позже он запечатлел ее образ в стихотворении:
Стал я слушать со вниманием.
Как моей сестрице маленькой
Нянька сказывала сказочки —
Сказки дивные, старинные,
Все про храбрых, сильных витязей,
Про дела их молодецкие…
Все достойные бессмертия.
Позже этот интерес к народной поэзии, рано зароненный в его душу родными и близкими, Николай Александрович закрепит специальными как занятиями по сбору песен, поговорок в народе, так и изучением опубликованных материалов. Вопрос о народном творчестве, его роли в развитии отечественной литературы, отражении в народной поэзии исторических событий будет волновать Добролюбова всю его недолгую жизнь. Но главным источником его знаний было чтение книг, раздумья над прочитанным. Оно не только явилось источником солидной не по годам разнообразной эрудиции, так изумлявшей даже признанных знатоков, но и побуждало к раздумьям, способствовало выражению самостоятельности в суждениях, прививало навыки творческого мышления, ставило последнее на прочную основу фактов. Книги окружали его в доме родителей. В отцовской библиотеке было более шестисот томов, по сохранившимся каталогам видно, что больше половины библиотеки составляли книги светского содержания, хотя много было и богословских, религиозно-назидательных. Н. Г. Чернышевский, первым изучивший каталог, отметил, что в библиотеке Добролюбовых было ‘много хороших’ книг и, вероятно, набирается среди них ‘больше 400 томов таких книг, которые или могли быть прочтены с пользою и были очень рано прочитаны Николаем Александровичем, или могли служить — и без сомнения служили ему для справок’ {Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, т. I. M., 1890, с. 667.}. В библиотеке довольно широко была представлена русская литература и журналистика, в том числе: четыре тома ‘Современника’ Пушкина, ‘Собрание русских стихотворений’ в пяти томах, ‘Стихотворения Жуковского’ (два тома), ‘Сочинения Карамзина’ (два тома), его же ‘Письма русского путешественника’, ‘Вестник Европы’ (около шестидесяти томов), за разные годы: ‘Библиотека для чтения’, ‘Москвитянин’, ‘Отечественные записки’, ‘Русский вестник’, ‘Сын отечества’, ‘Библиотека’ Каченовского и др. В библиотеке были работы Монтескье, Фонтенеля, Иосифа Флавия, Плутарха, Бальзака, ряд словарей и ‘Сто сорок одна повесть иностранных писателей’ (двенадцать томов).
Благодаря этому собранию Добролюбов еще в отроческие годы мог изучить отечественную словесность времен Карамзина и Пушкина, а это для тех лет означало очень многое. Вспоминается в связи с этим один совет Л. Н. Толстого, ответившего на вопрос — что читать?— ‘Читайте Пушкина и ранее, время просеивает’. В золотой фонд отечественной литературы входят те произведения, которые выдерживают проверку временем, которые народ помнит, читает, передает из поколения в поколение, передает потому, что эти книги помогают осмыслить жизнь, судьбы Родины, помогают найти свое место в жизни.
Добролюбов-юноша хорошо уже знал ‘Пушкина и ранее’. Но знал он и современную журналистику. Однокашники его по семинарии свидетельствуют, что он приносил с собой в классы книжки любимых журналов, чаще всего это был ‘Современник’, и зачитывал товарищам особо полюбившиеся ему статьи и стихи. Из дневниковых записей и писем его тех лет видно, что он прочел все, по собственному выражению, ‘до Гоголя включительно из отечественной литературы и до ‘Жорж Занд и Прудона’ из западноевропейской’. Это говорит о многом. В молодые годы он занимался античной историей и литературой, латынью и немецким, позже овладел французским. Товарищи по учебе свидетельствуют, что чаще всего видели его с томиками Вергилия или книжками журналов. Для чтения он использовал любую свободную минуту, читал долго, в училище при дневном свете и лампаде. Исчерпав библиотеку отца, брал книги у знакомых, у живущей в доме отца семьи М. Л. Трубецкого, имевшего хорошую библиотеку. По реестру прочитанных книг, который вел Добролюбов, видно, что в детские годы (до отъезда в Петербург) он прочел около четырех тысяч книг (не считая отцовской библиотеки): ‘Я читал все, что попадает под руку,— писал он позже другу,— историю, путешествия, рассуждения, оды, поэмы, романы’. Н. Г. Чернышевский имел все основания сказать, что Добролюбов уже в юные годы ‘имел большой запас знаний, приобретенных неутомимым чтением всяких книг, попадавшихся ему в руки’. Этим, разумеется, не снимается вопрос о педагогах, о систематическом образовании. Здесь прежде всего следует отметить роль первого учителя Николая Александровича, приглашенного родителями на девятом году его жизни,— это был воспитанник семинарии Михаил Алексеевич Костров. Ему было поручено подготовить мальчика к поступлению в духовное училище — первую ступень, обычную для детей священнослужителей. Костров так повел дело, так заинтересовал воспитанника, что тот проявил и усидчивость и интерес к занятиям и через три года поступил сразу на высшее отделение Нижегородского уездного училища. В этом огромная заслуга М. А. Кострова, к которому и Николай Александрович и вся семья Добролюбовых искренне привязались и полюбили, а позже породнились с ним (сестра критика Антонина стала женой М. А. Кострова).
‘Должно думать,— замечает осведомленный Чернышевский,— что из всех учителей и профессоров, уроки которых слушал впоследствии Николай Александрович, ни один не приобрел таких прав на нашу признательность за содействие развитию гениальных способностей его, как Михаил Алексеевич… Характер преподавания М. А. был разумный. Рассудительность, внимательность, любовь учителя, несомненно, помогли тому, что Н. А. в эти три года очень быстро усваивал себе те сведения, которые требовались программой…’ Благодаря М. А. Кострову, Добролюбов был избавлен от трех лет бурсацкого стеснения {Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, т. I, с. 647.}.
Курс духовного училища Николай Александрович окончил ‘с отличным успехом’, имея по всем предметам высший балл и числясь в списке шестым из семидесяти двух выпускников. Уже здесь учителя и товарищи обратили внимание на солидную его подготовленность, особо проявлявшуюся в сочинениях.
В сентябре 1844 года Добролюбов успешно сдает вступительные экзамены (имел третий результат из семидесяти семи поступавших) и начинает занятия в Нижегородской духовной семинарии. Что можно добавить в описании семинарии к картине бурсацкой жизни, набросанной талантливой рукой Помяловского? Но не следует забывать, что Добролюбов не был бурсаком в полном объеме, ибо жил не в общежитии, а в родительском доме, в семинарию же приходил лишь на уроки.
Товарищам по учебе в семинарии он запомнился сидящим на задней парте с книгами, читающим и делающим выписки. В эти годы Добролюбов жадно вбирал в себя знания, экономя каждый час и буквально считая минуты, он был далек от обычных, тем более в бурсе, ребяческих шалостей и проказ. Он жил богатой внутренней жизнью, уйдя в себя (не от этих ли лет идет привычка к самоанализу, доводящая до самобичевания, к размышлениям над раскрытым дневником?). Позже он не без иронии, вспоминая школьные годы, напишет: ‘Гордо смотрел я на шалости сверстников, бегал от игр молодых… в школе я первым все был, детям знакомых в пример меня ставили…’
Уже на первых курсах семинарии он был в числе наиболее успевающих, в последние два года шел первым. Были ли у него в семинарии любимые предметы, сказать трудно, по всем он имел высший балл, всеми занимался прилежно, изучая историю, словесность, языки, штудируя отцов церкви в подлинниках, но и делал это без особой страсти и напряжения сил,— одним словом, учился легко. ‘Глупое зубрение уроков’ он, по собственному признанию, не любил. Ему ‘гораздо более нравилось… чтение книг… Оно сделалось моим главным занятием и единственным наслаждением и отдыхом от тупых и скучных семинарских занятий’. К этому можно добавить слова Чернышевского, что его друг ‘был обязан своим образованием самому себе… Он расширял свои знания и укреплял свои умственные силы чтением, в котором не имел никакого руководителя’ {Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, с. 663, 660, 665.}. Лекции же ‘профессоров’ содержали столько схоластики, что заслоняли ту пользу, которую давал систематический курс знаний, большей частью уже известных Николаю Александровичу благодаря прочитанным книгам. Шесть лет пробыл Добролюбов в семинарии: первые два (1848—1849) в классе словесности, последующие два в классе философии и последние (1852—1853) — в богословском классе. Он всегда аттестовался как вежливый и усердный к занятиям ученик, отличавшийся добротою, честным поведением и скромностью.
Эти официальные отзывы соответствуют и свидетельствам однокашников. К числу черт молодого Добролюбова, в недалеком грядущем воинствующего материалиста, столь много сделавшего для атеистического воспитания народа, следует отнести и ‘усердие к церкви’. (Это определение отцов семинарии соответствует истине. М. А. Костров называет Добролюбова-семинариста одним из самых набожных людей в Нижнем Новгороде, почитавшим за грех напиться чаю с булкой до обедни в праздничный день и усердно крестившимся на кресты церквей во время прогулок.) Но подспудно, как вешние воды под глыбами льда и черного снега, собирались, роились и рвались на волю новые мысли, настроения, чувства, исподволь, незаметно росло и крепла критическое отношение к окружающей действительности, к истории и современности, закладывались основы собственного прочтения ‘преданий старины глубокой’ и мудрости отцов.
Эти восходящие токи, подымавшие ввысь окрепший разум, пробуждали совесть, вызывали первые сомнения в вопросах религии, веры, церкви. Добролюбов вел особую тетрадь для записи самых интимных сомнений и дум, озаглавив ее ‘Психоториум’ (то есть ‘углубление в душу’). Весной 1853 года (перед окончанием семинарии) он записывает: ‘Возникло во мне несколько раз сомнение о важнейших истинах спасения. Сердце мое черство и холодно к религии’. Он уже не может побороть в себе ‘сомнение о святой церкви’.
В 1850 году Добролюбов пробовал вести рукописный журнал ‘Ахинея’ (словесность, критика, наука), в котором попытался дать критический разбор некоторым сочинениям товарищей. Позже, оценивая этот первый свой литературный опыт, Добролюбов отметил: ‘Сколько уже тогда умел я выказывать здравого смысла, как остроумно умел придраться к каждому слову… и как мало имел я поэтического чувства’. Знать, рано просыпались в нем черты, изумившие столь скоро современников. К этому времени относится и попытка напечатать свои стихи в журнале ‘Москвитянин’. Но редактор последнего, маститый профессор, драматург М. П. Погодин не удостоил семинариста ответом и стихов, ему присланных, не напечатал. И хорошо сделал, ибо вскоре сам автор горько раскаивался в поспешном ребяческом поступке, осознав все их несовершенство. ‘Это письмо давно лежит у меня на совести… Что еще может быть для меня стыднее этого’,— писал он в ‘Дневнике’ 24 января 1853 года. В последние годы пребывания в родном городе будущий критик сделал попытку напечатать несколько статей в местной газете ‘Нижегородские губернские ведомости’, но тоже безуспешно. Но эти первые литературные опыты — не более как видимая над гладью океана вершина айсберга, главное оставалось в душе и мыслях автора, вело к небывало быстрому развитию его личности. ‘Литературные цели мои,— записывает он в день рождения в 1853 году,— достигаются пока только записыванием, списыванием и писанием. Гораздо важнее для меня приобретение некоторых положительных познаний… и большая установленность или твердость взгляда и убеждений’ и еще (письмо 7 ноября 1852 года). ‘Выучился я, правда, в семинарии писать различные хрии и диссертации на русском и латинском языках, искусился немного в философии, но все это чисто по-семинарски…’ {Материалы…, с. 653.}
Вот в те дни, когда училищной премудрости уже был виден конец, когда вставал вопрос, чему посвятить жизнь свою, в юноше проступает увлечение русской речью, ее местными говорами, народными поговорками, загадками, пословицами, легендами и сказами, хранящимися в душе народной. Он записал несколько народных песен (‘С горя ноженьки не ходят…’ и др.), около полутора тысяч пословиц, поговорок, загадок, изложив результаты своих исследований в статье ‘О некоторых местных пословицах и поговорках Нижегородской губернии’. Добролюбов сопровождает собранные им поговорки собственными пояснениями, из которых видно его серьезное увлечение историей. Вот запись поговорки с его комментарием: ‘Новгород Нижний — сосед Москвы ближний’. С гордостью досель повторяют эту пословицу нижегородцы, и добрые москвичи с радушием отвечают на нее. Не нужно объяснять этой пословицы: стоит только вспомнить о незабвенном Минине и о 1612 годе, чтобы понять истинный смысл ее’ {Добролюбов Н. А. Собр. соч., т. I, М.—Л., 1861, с. 4.}.
Его всерьез увлекает личность ‘знаменитого механика’ Кулибина, предания, сохранившиеся о нем среди земляков. Он приходит к выводу, что всякий образованный человек должен хорошо знать историю не только всей страны, но и своего родного края ‘как можно лучше и во всех отношениях’. Он стремится развить в себе ‘чувство родины в теснейшем значении этого слова’.
Добролюбов гордился своим родным городом, заложенным еще в 1221 году великим князем владимирским Юрием Всеволодовичем, как раз перед самым нашествием монголов. Князь — основатель города погиб в жестокой сече с полчищами Батыя, а город выстоял, широко раскинувшись при слиянии двух великих русских рек, берега которых стали колыбелью великорусского племени словенства. Несомненно, что славное патриотическое прошлое родного города способствовало формированию у юноши горячего стремления посвятить всецело свои силы служению родному народу: ‘Рано овладела мной благородная решимость посвятить себя на служение Отечеству моему’,— писал Добролюбов в одной юношеской работе {Там же, сб.}.
Добролюбов готовил также и другое обширное исследование, посвященное родному краю: ‘Материалы для описания Нижегородской губернии в отношении историческом, статистическом, нравственном и умственном’. В ходе этих занятий он записывал сохранившиеся в народе сведения о Пугачеве, интересовался личностью Александра Невского и Кузьмы Минина. В его отзывах на прочитанные книги уже видны зародыши будущих суждений о народной основе лучших образцов отечественной литературы.
В эти годы начавшейся переоценки ценностей, зарождения критического отношения к окружающей его пошлости и грязи, повседневного мещанского быта он увлекается Лермонтовым, вновь и вновь перечитывает ‘Героя нашего времени’, любимые стихи, наполненные гордостью и горестью за родину, народ. Те же настроения и чувства грусти и презрения к пошлому в жизни пробуждало бессмертное творение А. С. Грибоедова. Печорин и Чацкий вставали перед ним рядом, как что-то особо близкое, дорогое: ‘Лермонтов особенно по душе мне. Мне не только нравятся его стихотворения, но я сочувствую ему, разделяю его убеждения’.
Сказано откровенно, не многие вслед за Добролюбовым в свои шестнадцать лет могли бы повторить эти слова. Увлечение любимым писателем было столь глубоко, что юноша, по собственному признанию, ‘хотел походить на Печорина… Хотел толковать как Чацкий’. Увлечение ‘печорианством’ скоро прошло, более того, со временем, словно казня себя за увлечение молодости, критик будет безжалостен в своих строгих осуждениях ‘лишних людей’, но любовь к Лермонтову, внимание к его творчеству остались на всю жизнь, и не раз впоследствии критик вспомнит о любимом поэте своей юности, о не осуществленных им замыслах, нереализованных его возможностях, поставив его рядом с Пушкиным и Некрасовым.
На последнем курсе семинарии Добролюбов все чаще стал задумываться о поступлении не в Духовную академию, а в университет. Но после откровенного объяснения с отцом принял, как это ни было тяжело для него, решение идти по проторенному, указанному родителем пути. В июне 1853 года все формальности были выполнены, а в августе того же года он выехал в столицу. Но, попав в Петербург, юноша вновь вернулся к мечте, утвердился в ней и вместо Духовной академии сдал экзамены в Главный педагогический институт (размещался в одном из крыльев старого университетского здания петровских двенадцати коллегий) и стал казеннокоштным студентом. Иными словами, жил в общежитии на полном пансионе, а по окончании института обязан был работать восемь лет в системе Министерства народного просвещения, которому институт подчинялся. Родители приняли решение своего первенца к сведению и не сетовали на него. ‘Вы на меня не сердитесь… и даже ни одного упрека за самовольство’,— радостно констатировал сын, получив их согласие.
Жизнь казеннокоштного студента чем-то близка казарменному солдатскому существованию, только что шагистики и рукоприкладства нет. Подъем в 6 утра, в 8.30 завтрак (кружка молока с белым хлебом), утренняя молитва, лекции, в 12 часов ломоть черного хлеба, и опять лекции до обеда в 3 часа пополудни (три блюда, ‘щи да каша, вот и пища наша’). Затем часовая прогулка, вечерние лекции, в 6 вечера чай (свой, а не казенный). В 8 вечера ужин (‘два кушанья’). В 10 вечера отбой. Жизнь студента Добролюбова на первых порах мало чем отличалась от жизни и занятий семинарии, особенно по отношению его к лекциям, к товарищам, педагогам. Он по-прежнему ‘весь в себе’, с томиком Вергилия в руках, сторонится фривольных дружеских сборов и споров, учится прилежно, ведет себя тихо и даже застенчиво.
Однако скоро товарищи почувствовали силу его характера, убедились и в его честности, отзывчивости, испытали и силу его логики и увидели, сколь обширны его познания. Поразила их прежде всего сила горячего убеждения и ранняя самостоятельность товарища.
Добролюбов, свидетельствует его однокашник, часто сидевший с ним рядом в аудитории, владел особенным искусством на лету схватывать мысль профессора, и записки его по всем предметам служили источником, откуда товарищи брали все необходимое. Он никогда не тратил время на ‘черную’ работу, то есть составление конспектов лекционных курсов и пр., ему хватало работы, проделанной в аудитории. Всюду читал, вел запись прочитанного, имея для этого специальную тетрадь, которую вел в алфавитном порядке. Вскоре он настолько усовершенствовал свой метод конспектирования лекций, что схватывал все в них существенное, успевал вместе с тем отметить и другую сторону, все поддающееся шаржированию и пародии. Последние вырастали на основе глубокого знания предмета, но одновременно свидетельствовали о необыкновенной способности быстро, буквально на лету отметить ошибку и спародировать ее.
Вскоре вокруг Добролюбова сложился кружок товарищей, близких ему по настроению, исканиям, образу мыслей: в него входили Бордюгов, Сциборский, Шемановский, Радонежский, Щеглов, Паржницкий, Турчанинов, Златовратский, Сидоров и др. ‘Добролюбовским кружком’ именовали его товарищи, подчеркивая тем самым ведущую роль в нем будущего критика. ‘Многие благоговели перед ним’, видели в нем ‘высший авторитет’. Члены кружка совместно, собирая по полтиннику, выписывали газеты, обсуждали политические новости, устраивали литографирование лекций, книг, затем стали добывать у букинистов ‘Полярную звезду’ и другие издания Вольной типографии, горячо обсуждая каждую новую работу Искандера. Всем этим руководил Добролюбов.
‘Добролюбов был,— по словам В. Модестова, не очень, кстати, его любившего,— самым выдающимся членом того кружка в институте, который давал в заведении господствующий тон и руководил, так сказать, общественным мнением заведения’. ‘Влияние Н-я А-ча,— вспоминает шедший одним курсом позже Конопасевич,— на наш курс было сильнее влияния всех воспитателей и многих профессоров’. И наконец, Сциборский, один из ближайших друзей, очерчивая общественную деятельность кружка, свидетельствует: ‘В числе наших товарищей, действовавших в таком духе, Н-й А-ч был самым решительным, самым энергичным и чрезвычайно влиятельным деятелем’ {Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников. М., 1961., с. 96, а также Лемке М. Биография Н. А. Добролюбова.— Полн. собр. соч. СПб., 1911, с. 61.}.
Восстанавливая по намекам и обрывкам историю кружка, видно, что он прошел в своем развитии несколько стадий.
В первоначальном виде он возник в одной из комнат общежития Главного педагогического института в Петербурге, когда ‘старший по камере’, Добролюбов, начал вести со своими сожителями разговоры о литературе. Начитанный, он заинтересовал эрудицией своей и убежденностью товарищей. К кружку затем примкнули студенты других ‘камер’, а потом факультетов и курсов.
Подавляющая масса студентов института были поповичами — иные из них пришли из духовных академий, вопросы религии не могли не волновать их.
У Добролюбова ортодоксальная религиозность была уже изрядно расшатана еще в Нижнем, у части его товарищей потребность в пересмотре старого была сильна, но сказывались традиция и воспитание, некоторые вообще не были активны и без особых раздумий судили и рядили, как учили их дома и в семинарии.
Начавшиеся протесты против произвола институтского начальства, плохого питания нарушили традицию покорности. Перед пробудившимися умами встали вопросы веры и свободы личности.
Постепенно кружок вышел за пределы только литературных интересов, охватывая несравненно более широкий круг вопросов. Как можно заключить по данным переписки Добролюбова и воспоминаниям его друзей, возникновение дружеской группы относится к концу 1853 года, расширение же деятельности кружка имело место в 1854 году, скорее всего к началу второго года пребывания Добролюбова в институте.
Крымская кампания, смерть Николая I, обострение всех вопросов жизни выдвинули перед студентами широкий круг интересов и вопросов политических.
К этому времени кружок окончательно определился как политический по преимуществу. На первых порах его члены явно преувеличивали свои силы. ‘Мы верили,— писал Сциборский,— что наше вступление на поприще общественной деятельности ознаменуется переворотом, который поведет все общество по пути разумному’ {См. Литературное наследство, т. 25—26. М., 1936, с. 300.}.
Работа кружка была разнообразной и оживленной. По подсчетам С. П. Рейсера {Рейсер С. А. К вопросу о революционных связях Н. А. Добролюбова.— Известия АН СССР, серия истории и философии, т. IX, Кн. I.}, 15 человек (в 1856 г.) выписывали сорок один комплект (шесть названий) прогрессивных журналов и газет. Статьи ‘Современника’ по выходе прочитывались и горячо обсуждались, наиболее важные из них вырезались и переплетались. Запрещенные издания Вольной Русской типографии, старые и новые статьи Герцена, работы Белинского, а особенно его письмо к Гоголю, статьи и рецензии Чернышевского, а с 1855 года ‘Эстетические отношения искусства к действительности’ и другие произведения литературы обращались среди членов кружка, превышавшего двадцать—двадцать пять человек. Студенты интересовались всем происходившим в политической жизни страны. Надежды, пробудившиеся в обществе после смерти Николая I, начавшееся обсуждение вопросов намечавшейся крестьянской реформы волновали молодые умы.
Отношение Добролюбова к этим новостям ярко рисует следующий эпизод. Когда один из студентов (из дворян) сказал, что реформа еще не современна для России и что интерес его личный, помещичий через это пострадает, Добролюбов побледнел, вскочил со своего места и неистовым голосом закричал: ‘Господа, гоните этого подлеца вон! Вон, бездельник! Вон, бесчестье нашей камеры!’ И выражениям страсти своей и гнева Добролюбов дал полную волю.
Борьба не могла еще развернуться широко, она проявлялась в протестах против деспотизма и докучливого надзора институтского начальства: в столкновениях с инспектором по поводу качества пищи и т. п. Но затем борьба переросла рамки студенческого недовольства, стала школой будущей жизни, важным этапом политического развития. Она разрушала авторитеты, будила мысль, рождала ненависть к деспотизму.
Любовь и братство нас собрали,
Мы вечер дружно провели,
Свободу мы провозглашали
И пели тост крамбамбули,—
писал об этом Добролюбов в конце 1854 г.
Борьба шла в неравных условиях. В руках начальства была судьба любого студента, которого директор института Давыдов, придравшись к какому-либо поводу, мог отправить младшим учителем в глухие места далеких окраин, что он и проделывал.
Произволу студенты противопоставили волю, молодость, упорство в борьбе. Кружок приобрел такой авторитет и вес, что стал центром умственной жизни всего института и всех курсов.
Вскоре кружок стал известен и за его пределами. Это расширение сферы влияния входило в программу Добролюбова. Идеи, которые были выработаны в кружке, должны были помочь сказать ‘много-много новых истин’.
В обстановке назревавших студенческих движений в стране слухи о кружке проникли (через И. И. Паржницкого и др.) в Медико-хирургическую академию, захватили отдельные группы студентов Петербургского университета (В. М. Михалевского, В. И. Кельсиева и др.) и т. д.
К чести членов кружка надо сказать, что ни болтуна, ни предателя в их среде не нашлось, и начальство никогда не узнало о той революционной работе, которую девятнадцатилетний Добролюбов героически вел в стенах ненавистного ему учебного заведения.
Протесты, борьба с начальством, как верно отметил С. А. Рейсер,— это только одна из сторон деятельности. Между тем смысл добролюбовского кружка был не только в этой работе, но и в выработке революционного мировоззрения, в развитии чувства собственного достоинства, в уяснении высоких целей и идеалов жизни, в воспитании идеи постоянной ненависти к старому миру во имя свободы Родины, в готовности к борьбе и т. д. {Рейсер С. А. К вопросу о революционных связях Н. А. Добролюбова.}. Выражением этой постоянно оформлявшейся политической зрелости кружка были проекты письма к директору пензенской гимназии, записка о состоянии института, издание подпольного журнала ‘Слухи’, найденное Б. П. Козьминым замечательное письмо к Гречу и т. д.,— душой и автором всех этих мероприятий был Добролюбов {См. Литературное наследство, т. 57. М., 1951, с. 8—16.}.
18 декабря 1855 года он пишет: ‘Мы затрагиваем великие вопросы, и наша родная Русь более всего занимает нас своим великим будущим, для которого хотим мы трудиться неутомимо, бескорыстно и горячо… Да, теперь эта великая цель занимает меня необыкновенно сильно… К несчастью,— я очень ясно вижу и свое настоящее положение и положение русского народа в эту минуту, и потому не могу увлекаться обольстительными мечтами…
…Еще несколько человек, понимающих дело, но ограничивающихся презрением и ненавистью к злу, не заботясь о средствах исправить, уничтожить его. Горькое положение!.. А между тем, что касается до меня, я как будто нарочно призван судьбою к великому делу переворота!..’
В годы студенчества обрушилось на Добролюбова тяжелое горе. 8 марта 1854 года во время родов безвременно на тридцать восьмом году жизни умерла Зинаида Васильевна. Смерть матери потрясла сына. К отцу он писал тотчас же по получении вести об этом ‘ужасном несчастья’: ‘Бог знает, как много, как постоянно нужна была для нас милая, нежная, кроткая, любящая мамаша наша, наш благодетельный гений, наш милый друг и хранитель… Отныне вся моя жизнь, все труды, все старания будут посвящены Вам, вам одним нераздельно’. Но на этом страдания семьи не кончились. Летом 1855 года, когда Николай Александрович был дома на каникулах, внезапно, заразившись холерой во время отпевания усопших, умирает отец. ‘Тяжело, мой друг,— пишет Добролюбов Щеглову.— Судьба жестоко испытывает меня… 6 августа умер мой отец — от холеры. Семеро маленьких детей остались на моих руках, запутанные дела по дому — тоже. А между тем я еще тоже считаюсь малолетним и подвержен опеке… ты читал не повесть, а трагедию’ {Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, с. 148.}.
В это трагическое время Добролюбов проявил большую выдержку и силу воли. Он принял решение досрочно оставить институт и пойти работать младшим учителем в какое-либо уездное училище, чтобы содержать братьев и сестер. Положение осложнилось и тем, что нижегородский архиерей Иеремий отказался оказать помощь сиротам, хотя возможности у него были. ‘Подличает с нами архиерей’,— писал в те дни Добролюбов друзьям. Но вмешались друзья покойного, они приняли первые заботы о сиротах на себя и настояли, чтобы старший продолжил учебу. В дальнейшем близкое участие в делах Добролюбова принял князь П. А. Вяземский — тогда товарищ министра народного просвещения. ‘Поэт и камергер’, как некогда величал его по-дружески Пушкин, не утратил доброты, ума и широты натуры и за треть века, проведенную в николаевских канцеляриях. Он выхлопотал пенсию для сестры Николая Александровича, поддержал в трудную минуту его самого и буквально спас от ярма уездного учительства, а тем самым сохранил для литературы будущего великого критика.
Этим жестокие испытания судьбы не завершились. В годы студенчества одну за другой Добролюбов потерял еще двух сестер. Затем, по подозрению, у членов добролюбовского кружка был сделан внезапный обыск. У Николая Александровича нашли запрещенные сочинения Искандера. Мужество самого Добролюбова, заступничество профессора за любимого ученика, вмешательство князя Вяземского, боязнь директора, что раздувшееся дело может погубить его самого,— все, вместе взятое, отвело на сей раз беду, и Добролюбов смог продолжать учебу.
Влияние Добролюбова и его кружка ярко проявилось в ходе борьбы передовой части студентов против директора института И. Давыдова. Хотя последний и носил звание профессора и академика, но заслуг перед наукой не имел и преуспевал более по части казнокрадства. Хищения привели к ухудшению питания студентов, а последствия были таковы, что за пять лет после выпуска двенадцать человек (треть выпускников 1857 года) умерли от туберкулеза. Таковы были условия жизни. Возмущенные студенты испытали всяческие формы борьбы, вначале легальные. Добролюбов составил прошение в министерство князю П. А. Вяземскому, прося его сделать внезапную ревизию и разоблачить негодяя ‘Ваньку’, как презрительно звали студенты своего проворовавшегося директора. Вяземскому разоблачить казнокрада не удалось. Студенты прибегли к своим более решительным мерам и в день рождения директора разослали по городу письма (автором был Добролюбов), извещая, что проворовавшийся злодей был высечен своими воспитанниками. Но и эта мера не вызвала действия. Тогда студенты решились на прямое объяснение с директором. С требованием об улучшении содержания направился к Давыдову Добролюбов — уже студент четвертого, выпускного курса. Он вручил прошение-ультиматум директору. Что было между ними, осталось тайной, но, выйдя от директора, Добролюбов немедленно уехал в министерство и оставил прошение Вяземскому направить его на родину младшим учителем. Вяземский не дал бумаге хода. Со стороны Добролюбова это был вынужденный, умно рассчитанный ход. Давыдов лишался возможности немедленной мести. Он на время приутих, затаился, видимо выжидая момент. Только позже, во время выпуска он дал волю мстительным чувствам, лишил Добролюбова золотой медали и сумел перессорить членов добролюбовского кружка между собою, распустив слух, что-де, мол, Добролюбов перед товарищами играет роль непримиримого борца-правдолюба, а в тиши директорского кабинета выпрашивает для себя местечко повыгоднее. Не сразу и не все друзья-товарищи разобрались в сути директорской интриги, много сил и нервов стоила вся эта история Добролюбову. Это была не только битва с негодяем, прикрытым ученой мантией, но и школа гражданского мужества. Она же дала Добролюбову фактический материал для крупной статьи, появившейся в ‘Современнике’, когда Добролюбов еще учился в институте. ‘Описание Главного педагогического института’ явилось умной пародией на официальные отчеты Давыдова и привело директора в бешенство. Статья, поразившая всех смелостью и зрелостью, была молвою приписана самому Чернышевскому.
В институте с помощью членов своего кружка Добролюбов организовал выпуск рукописного журнала ‘Слухи’. Одним из основных источников информации служили герценовские издания, к ним восходят заметки о Пушкине, Полежаеве, декабристах, характеристики сановников николаевского царствования и оценки самого самодержца. Но многое Добролюбов, перу которого принадлежит подавляющая часть заметок, черпал из рукописей потаенной литературы, получившей особенно широкое распространение в последние годы николаевского царствования, некоторые данные он брал из бесед в гостиных Галаховых (родственников семьи Трубецких, воспитателей сестры Добролюбова Юлии), в доме Куракиных и других семействах, где бывал в качестве репетитора. Эти знакомства позволяли ему быть в курсе последних политических известий и давали материал о придворной среде. Некоторые факты, сообщенные в ‘Слухах’, появились в подцензурной печати уже после смерти Добролюбова.
Заслуживают специального внимания оценки Добролюбовым Крымской войны, положения страны, народа и правительства. Его первые отклики на эти события (письма к родителям 12 февраля 1854 года) разительно отличаются от оценок, данных в ‘Слухах’. Если в письме говорилось об ‘энергичном манифесте императора’, об ожидании ‘чего-то необыкновенного’, о патриотическом порыве студентов, вызвавшихся пойти добровольцами в действующую армию, то в ‘Слухах’ ничего подобного нет, наоборот, сообщаются данные, раскрывающие бездарность командования, чудовищное казнокрадство, огромные беды и страдания, обрушившиеся на народ, в неприглядном свете описана жизнь царя и придворной камарильи, все эти Клейнмихели и Адлерберги и прочие остзейцы, за которых прятались голштинцы, воссевшие на петербургский трон.
Характерно, что уже в ‘Слухах’ Добролюбов высказывает мысль, что война вызвала рост крестьянского недовольства, волнения в ряде мест (так называемая ‘Киевская казатчина’), попытки студентов помочь крестьянам. Этой теме, помимо заметки в ‘Слухах’, он посвятил и специальное стихотворение ‘К Розенталю’. Уже здесь намечена тема: молодое поколение и народ,— ставшая основной во всей деятельности Добролюбова.
Из материалов, помещенных в ‘Слухах’, в настоящее издание включается три статьи: о Пушкине, Полежаеве и декабристах. Интерес Добролюбова к этим темам неслучаен. Факты, собранные им, помогли разобраться в идейной борьбе, ведущейся вокруг творческого наследия великого национального поэта. Хорошее знание вольнолюбивых произведений поэта, многие из которых Добролюбов мог знать только благодаря потаенным спискам или герценовским изданиям, позволило Добролюбову критически подойти к ‘хрестоматийной’, официальной оценке поэта, подчеркнуть верность Пушкина до конца дней вольнолюбивым идеалам.
Все, что написал Добролюбов о поэте в ‘Слухах’ и в специальной о нем статье в 1856 году (она публикуется в настоящем издании), показывает, как высоко он ценил творчество гениального поэта, в особенности его политическую лирику (он выделял ‘Послание в Сибирь’, ‘Вольность’, ‘К Чаадаеву’), его ‘яркие, живые, убийственно остроумные статьи’. В поэте он видит вождя отечественного просвещения, имя которого неотделимо от чести и славы Отечества.
Впоследствии Добролюбов еще не раз возвращался к Пушкину, к идейной борьбе вокруг его наследия. Продолжая в этих вопросах линию, определенную Белинским и Чернышевским, он, однако, не всегда верно оценивал общенародное значение творчества Пушкина, ошибочно считал его произведения последних лет ‘заказными’, не всегда верно судил о сложных отношениях поэта с царем (‘порабощен Николаем’). Многое ему в те годы просто было еще неизвестно, ибо основной корпус фактов по этим вопросам вошел в научный обиход только в наши дни. С учетом всего нельзя не отметить, как много верного сказал о Пушкине Добролюбов-студент.
В этом плане закономерен интерес Добролюбова и к декабристам. Стремясь к активному протесту против крепостничества и самодержавия, мечтая о сплочении антицаристских сил, он, естественно, изучал опыт первых тайных обществ и стремился с ним ознакомить своих товарищей.
В целом ‘Слухи’, конечно же, являются юношеским произведением, но в них уже отразился перелом, происшедший в мировоззрении Добролюбова (он начался, по нашему мнению, еще в Нижнем) как в общемировоззренческих вопросах (разрыв с религией, полностью завершившийся после смерти отца, что доказывается данными дневника), так и в общественно-политических вопросах, переход на революционные позиции, первые попытки антиправительственной, антирелигиозной пропаганды. Равно как и поиск единомышленников, пробы их организации, сплочения. В этом плане, помимо ‘Слухов’, важен также другой документ — письмо Добролюбова-студента к Гречу. Здесь молодой талант виден уже во всей своей силе. Написанный в совершенно свободной, раскованной манере (письмо посылалось по почте, это бесцензурная, вольная речь), этот документ помогает понять, какие возможности таились в молодом критике и как много ему не удалось сказать под гнетом цензуры.
‘Слухи’ и ‘Дневник’ доносят до нас не только толки, которые циркулировали в обществе в связи с войной, смертью Николая I (или его самоубийством, к чему склонялся и Добролюбов, и не он один), чествованием нового императора и надеждами на новое царствование, но, что более важно, позволяют судить об отношении ко всему этому молодого Добролюбова. Он внимателен к разговорам о личности нового самодержца, обращает внимание на некоторые его поступки (отставку Клейнмихеля и т. п.), констатирует высказываемые в обществе упования на царя, но не больше. Он понимает, что заменою лиц, отставкой проворовавшихся негодяев и прочей штопкой дела не поправишь. В этом пункте молодой Добролюбов, сам того еще не зная, уже расходился с Герценом, столь им почитаемым. Последний верил, что из среды просвещенного дворянства выйдут продолжатели дела декабристов, если царь не упредит их сам, встав на путь Петра Великого, ведь столько раз инициатива реформ исходила сверху. Добролюбов же не верил ни в нового Петра, ни в просвещенное дворянство. Наверное, здесь сыграли роль и личный опыт, близкое общение с либеральными дворянами в семье Трубецких, Куракиных, Голохвостовых, Галаховых, связанных с декабристами родственными узами и по существу чуждыми им. Вопрос не простой, но в неприятии герценовского понимания ‘лишних людей’ Добролюбовым слышится что-то личное, выстраданное.
Добролюбов еще в годы студенчества начал искать пути и формы борьбы с силами ‘темного царства’. В январе 1857 года он записывает в ‘Дневнике’: ‘Честный и благородный человек не может и не имеет права терпеть гадости и злоупотребления, а обязан прямо и всеми силами восставать против них’. В соответствии с этими принципами он и поступал и в таком же направлении влиял на товарищей. В ‘Дневнике’ он отмечает встречи и беседы с однокашниками, часто завершавшиеся обращением к нелегальной литературе, к сочинениям Белинского и Чернышевского.
Действенность, единство слова и дела — эта отличительная черта характера, убеждений личности Добролюбова просматривается уже в годы студенчества по тем далеко не полным данным, которые дают дневник, письма, воспоминания сослуживцев и, наконец, произведения самого Николая Александровича. Действенность! Но во имя чего? Каков идеал Добролюбова, был ли он в эти годы?! Одна из записей дневника, в январе 1857 года, описание диспута с другом-оппонентом Щеголевым позволяет наметить контуры этого идеала.
‘Со Щеголевым у нас общего только честность стремлений, да и то немногих. В последних (точнее, наверное, конечных.— А. С.) целях мы расходимся. Я — отчаянный социалист, хоть сейчас готовый вступить в небогатое общество, с равными правами и общим имуществом всех членов… Идеал его — Северо-Американские Штаты. Для меня же идеала на земле еще не существует, кроме разве демократического общества, митинг которого описал Герцен’. И далее:
‘…Я полон какой-то безотчетной, беспечной любви к человечеству’. На митинге, о котором говорит Добролюбов, Герцен развивал мысль, что — свобода России начнется с восстания крестьян, что мужику нужна земля, что цари уйдут, а социализм не уйдет.
Итак, студент Добролюбов к концу учебы утверждается на позициях социализма, общности собственности, обеспечивающей полное равенство, понимает обреченность буржуазного строя, даже в его радикальном, североамериканском выражении. Он интернационалист: ‘полон любви ко всему человечеству’.
Идеал социализма настойчиво, вновь и вновь тревожит Добролюбова. По совершенно неожиданным поводам у него родятся и роятся мысли, ‘как можно бы и хорошо бы уничтожить это неравенство состояний, делающее всех столь несчастными, или по крайней мере повернуть всех вверх дном,— а_в_о_с_ь потом к_а_к-н_и_б_у_д_ь получше устроится все’.
Добролюбовский ‘Дневник’ помогает нам хотя бы частично восстановить содержание этих горячих юношеских исканий. Просиживая ночи над ‘Полярной звездой’ Герцена, он пишет в дневнике, что, закрыв книгу, долго не мог заснуть, ‘много тяжелых, грустных, но гордых мыслей бродили в голове. В половине 10-го я проснулся совершенно свежим и, напившись чаю, поговоривши, полюбовавшись еще раз на портрет Искандера, сел за работу’. Запись эта как нельзя лучше свидетельствует о благотворном и великом воздействии на ум и чувства молодого Добролюбова Герцена и всей потаенной, бесцензурной русской литературы, русской мысли. Вскоре в число любимых авторов вошел еще один литератор. Это был молодой Чернышевский, привлекший к себе внимание всех мыслящих, и, разумеется, студентов не в последнюю очередь, своими статьями ‘Очерки гоголевского периода русской литературы’, за которыми последовал ‘Лессинг’, знаменитый диспут, оцененный современниками как манифест эпохи. Добролюбов и ранее любил читать ‘Современник’ Белинского, столь горячо им почитаемого. Благодаря ему он заново переосмыслил все ранее прочитанное и многое в истории русской литературы понял совершенно иначе, чем оценивал прежде, до чтения статей Белинского. И вот теперь новое имя в любимом старом пушкинском, некрасовском журнале. Впервые, после почти двух десятилетий замалчивания, произнесено открыто имя любимого мыслителя, во всеуслышание заявлено, сколь многим обязана ему русская литература, вся отечественная культура.
С тех пор имя Чернышевского слилось нерасторжимо с именем Белинского и воспринимался он как достойный продолжатель дела ‘неистового Виссариона’. ‘Статьи Чернышевского,— свидетельствует Златовратский, — произвели умственное движение в институте, все с жаром набросились на них’ {Златовратский А. П. Из воспоминаний.— В кн.: Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников, с. 145.}. Среди почитателей Николая Гавриловича был и Добролюбов. Вскоре они познакомились и лично, знакомство быстро перешло в близкую дружбу, тесное сотрудничество. Общность убеждений и взглядов явилась основой большой человеческой дружбы и любви, которую пронесли эти два замечательных русских деятеля, выросших на волжских берегах, через всю жизнь. И сегодня имена и дела их неразрывны в памяти нашей.
Ко времени знакомства с Чернышевским, которое произошло не позднее апреля 1856 года, Добролюбов знал его важнейшие работы. Познакомил их институтский товарищ Добролюбова, член его кружка, а в прошлом ученик Чернышевского в саратовской гимназии Н. П. Турчанинов.
В письме от 1 августа 1856 года к Турчанинову Добролюбов писал: ‘Я до сих пор не могу различать время, когда сижу у него &lt,…&gt,. С Н. Г. толкуем не только о литературе, но и о философии, и я вспоминаю при этом, как Станкевич и Герцен учили Белинского. Белинский — Некрасова, Грановский — Забелина и т. п. Для меня, конечно, сравнение было бы слишком лестно, если бы я хотел тут себя сравнивать с кем-нибудь, но в моем смысле вся честь сравнения относится к Н. Г. Я бы тебе передал, конечно, все, что мы говорили, но ты сам знаешь, что в письме это не так удобно’ {Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, с. 318—319.}.
Последние слова вскрывают смысл бесед ученика и учителя.
Эти беседы Чернышевский позже описал в ‘Прологе’. Конечно, не с первого свидания возникало это необыкновенное чувство, пять лет работы в ‘Современнике’ породили его: ‘Я любил Добролюбова как сына’,— писал Чернышевский Пыпину в 1878 году, а жене в том же году сказал даже больше: ‘Я любил его сильнее, чем Сашу или Мишу’. Для оценки подобных чувств слова, какие бы они ни были, окажутся бессильными.
Встреча с Чернышевским — это перевал в жизни Добролюбова, это выражение завершения формирования убеждений молодого Добролюбова и вместе с тем начало его деятельности как политического публициста, как борца с диким самовластьем, с силами ‘темного царства’. Его действенный патриотизм, рано созревшая потребность и стремление все силы посвятить служению Отечеству, родному народу, поднимаются на новую, качественно более высокую ступень. Он убеждается, что служение Отечеству требует прежде всего освобождения сил народных от самодержавно-крепостнических пут. И если во времена Минина и Пожарского и даже в 1812 году все силы народные напрягались для защиты Отечества, то Крымская война воочию убедила Добролюбова, что Отечество нельзя с успехом защищать против иноземного неприятеля, вторгающегося в Россию, не очистив страну от прогнивших порядков, не свергнув царскую династию, этих совершенно чуждых народу голштинских принцев, воссевших на российский престол, всю эту придворную нечисть и все продажные души и перья (вроде Булгарина и Греча), которые династии служат и прославляют ее. Проблема завоевания политических свобод, обеспечение свободы мысли и слова, как первый шаг на этом пути, оказывается в центре внимания Добролюбова уже к концу студенчества. Позже именно эти проблемы он разовьет в своих подцензурных статьях и в знаменитом ‘Письме из провинции’, прозвучавшем со страниц ‘Колокола’ набатом, призывом к крестьянской революции. Умелое сочетание легальных и нелегальных средств борьбы, понимание значения и тех и других, характерная черта всей деятельности Добролюбова, просматривается уже на заключительном этапа становления его личности.
После окончания института Добролюбову надлежало восемь лет служить по назначению Министерства народного просвещения, отрабатывать казенный кошт. Но педагогическое поприще уже его не прельщало, даже и в столице (открывалась вакансия в 4-й Петербургской гимназии). Он уже сделал свой выбор. ‘Я решительно втягиваюсь в литературный круг,— пишет он вскоре после сближения с Чернышевским,— и, кажется, могу теперь осуществить давнишнюю мечту моей жизни’.
С помощью Чернышевского и его друзей из числа военных удалось устроить Добролюбова репетитором во 2-й Петербургский кадетский корпус. Вопрос о службе в системе просвещения был снят, и долгожданная свобода обретена.
Побывав на родине, в июле 1857 года Добролюбов вернулся в Петербург и был принят на постоянную работу в ‘Современник’. Ему было предложено вести критико-библиографический отдел, а несколько позже, с конца 1857, года, он стал вести общередакторскую работу на правах одного из руководителей журнала, вместе с Чернышевским и Некрасовым.
Личная жизнь Николая Александровича в эти годы не весьма богата событиями. Вначале он жил в скверненькой и серой холостяцкой квартирке один. Затем, по настоянию Некрасова, переехал в квартиру рядом с ‘Современником’, то есть квартирой Некрасова, и взял к себе двух братьев. Большую часть дня проводил у Некрасова, ночами писал. Опекали его дома вначале Ольга Сократовна, затем А. Я. Панаева — гражданская жена Некрасова. К этому времени относится увлечение Николая Александровича сестрой Ольги Сократовны. Анна Сократовна ответила ему взаимностью, но вмешалась старшая сестра, заявившая, что Анна — не пара Николаю Александровичу, и отправившая несостоявшуюся невесту в глушь, в Саратов, к матери. Николай Александрович очень переживал все случившееся. Тоской о большой любви, о дружбе пронизана вся его жизнь в эти годы. В 1858 году Добролюбов от истощения и интенсивной работы заболел золотухой, потом у него начался туберкулез. Друзья много заботились о нем, но напряженная работа по ночам, до четырех часов утра, нравственные переживания общественного и узко личного порядка делали свое дело. Летом 1860 года, по настоянию Некрасова и Чернышевского, Добролюбов уехал лечиться за границу.
Таков внешний, весьма скромный рисунок его жизни за эти годы — первый этап его сотрудничества в ‘Современнике’, ставший и вершиной его творчества. На эти годы падает расцвет его многогранной, интенсивной, энергической, как сказал бы он сам, деятельности. К анализу этой деятельности мы и переходим.
Итак, в 1857 году, то есть на двадцать первом году жизни, Добролюбов стал ведущим критиком лучшего, влиятельнейшего русского журнала тех лет. В ‘Современнике’, овеянном славою его основателя, традиции Пушкина не только почитались, но и блестяще развивались еще с 40-х годов. Благодаря Белинскому, Некрасову, Панаеву в журнале объединялись лучшие литературные силы,— объединялись не случайно, а в силу солидарности своих политических и эстетических взглядов и общности литературно-художественного вкуса. Это объединение носило характер дружеских отношений. Еще со времен Белинского большими друзьями были Тургенев, Боткин, Анненков, Фет, Григорович. Все они сотрудничали в журнале. Принимали в нем участие И. Гончаров, Л. Толстой, Писемский, Полонский, Островский. Это был лучший литературный круг того времени, за которым были главные традиции 40-х годов. Они были даровиты, образованны и обладали большим литературным опытом и вкусом. К тому же их общественно-политические устремления если и не совпадали во всем, то все же имели общие черты — неприятие николаевского деспотизма, понимание необходимости ликвидации крепостничества. Они все сходились на требовании свободы слова и мысли, и все их творчество было пронизано гуманизмом, уважением к человеку. Правда, в понимании путей и форм декларации этих гуманных вольнолюбивых и расплывчато формулируемых принципов между ними были существенные различия. Обнаружилось, правда, это не сразу. Ведь шел еще только 1857 год. Но обнаружение это произошло не без участия Николая Александровича.
Когда в эту среду попал Чернышевский, сразу началось возбуждение, с приходом Добролюбова оно постепенно пошло в сторону открытого раскола. Развернулась борьба между идеологами революционной демократии и либералами. ‘Очерки гоголевского периода’, ‘Эстетические отношения искусства к действительности’ открыли бой. Добролюбовские статьи включились в сражение, что называется, с хода. Старые сотрудники журнала в ужасе заговорили: ‘Уходит бессмертная эпоха русской поэзии’, ‘проклятая политика’ мутит литературу, убивает поэзию. Встал вопрос о пушкинском и гоголевском направлениях в литературе. Но за этим во многом надуманном противопоставлении двух закономерных этапов развития отечественной литературы и всей русской социально-философской мысли скрывалась попытка консерваторов, и часто плетшихся за ними в хвосте либералов (‘умеренных прогрессистов’, по тогдашней терминологии), увести литературу, духовную культуру в сторону от жгучих проблем бытия. Вольно или невольно, но подобные поползновения вели к усилению позиции консерваторов, сторонников существующих порядков.
В основе размежевания общественных сил лежали глубокие подспудные социально-экономические сдвиги, страна вступала в полосу открытых классовых битв, охватывавших все сферы жизни, в том числе идеологию, литературу как ее составную часть. Ленинское определение тех лет как эпохи кризиса и падения крепостного права, как периода общенационального кризиса (революционной ситуации, что равнозначно) дает ключ к пониманию идейной борьбы и той роли, которую сыграл в ней ‘Современник’ во главе с Чернышевским и Некрасовым.
Сотрудничество в ‘Современнике’ Добролюбова падает на начальный период вызревания общественного кризиса, вполне сложившегося примерно к 1859—1860 годам, и обрывается в исходе революционной ситуации. Можно смело сказать, что именно грозовая атмосфера тех лет породила великого критика. Страна нуждалась в таком пламенном публицисте, и народ выдвинул его. Приход Добролюбова в журнал и быстрое его выдвижение в руководство ‘Современником’ ускорили идейное размежевание в редакции и в авторском активе журнала. И, конечно же, некоторые личные качества Добролюбова, в особенности его талант, непримиримость к любым проявлениям несоответствия слов и дел,— этой отличительной черты ‘лишних людей’ (этих непонятых лучших людей уходящей эпохи), его ирония, сарказм ко всему, что им не принималось, категоричность его суждений, не принимавших никаких уступок, никаких оттенков и полутонов,— все это, помноженное на остроту ума, талантливость, огромную эрудицию и работоспособность, тоже оказали влияние на положение дел в ‘Современнике’.
Тургенев сначала колебался, пытался воздействовать на Некрасова, а потом, особенно в отношении к Добролюбову, занял позицию определенно враждебную. Как-то в споре с Чернышевским он заявил: ‘Вас я еще могу переносить, но Добролюбова не могу’. ‘Вы — простая змея, а Добролюбов — очковая змея’.
Открытое столкновение произошло в половине 1858 года в связи с десятилетием со дня смерти Белинского. В ресторане был организован обед. Пригласили Добролюбова. Он ожидал встретить людей, которые посвятят вечер воспоминаниям и оценке великого критика, а услышал обычную пустую болтовню. Рассерженный юноша разослал участникам обеда злое стихотворение. Многие обиделись. А когда узнали, что автор его Добролюбов, высокомерно бросили брезгливую фразу: ‘Этот мальчишка сам не понимает Белинского’.
Самое же серьезное столкновение, приведшее к полному разрыву с Тургеневым, было вызвано статьей Добролюбова ‘Когда же придет настоящий день?’ — о романе Тургенева ‘Накануне’. Некрасов пытался уладить конфликт, но Тургенев не хотел уступить своих принципиальных позиций. Некрасову пришлось выбирать, и он выбрал Добролюбова. Это было проявлением политической мудрости с его стороны, в этом величайшая заслуга поэта перед демократией и литературой.
Этот эпизод в подробностях описан Панаевой в ее воспоминаниях. Некрасов понял молодого критика. Он говорил: ‘Добролюбов — это такая светлая личность, что, несмотря на его молодость, проникаешься к нему глубоким уважением. Этот человек не то, что мы, он так строго следит за собой, что мы все перед ним должны краснеть за свои слабости, которыми заражены. Мне больно и обидно, что Тургенев составил себе такое превратное мнение о человеке такой редкой честности’ {Панаева А. Я. Воспоминания. М., 1948, с. 303.}.
Так произошел раскол в ‘Современнике’. Вскоре журнал покинули все друзья Тургенева. Роман ‘Отцы и дети’ появился уже в катковском ‘Русском вестнике’. Вместо ушедших дворян пришли демократы: Помяловский, Решетников, Михайлов, Елисеев, Салтыков, Пыпин, Антонович и другие. В этой истории цензор Бекетов обозвал Добролюбова ‘темной личностью’, а Анненков — ‘нахальным и ехидным мальчишкой’, который пишет ругательства на великого писателя. Еще более резко отозвался об этом событии в своих воспоминаниях А. Фет, известный своим консерватизмом. Поэт с глубоким сожалением признал, что хотя ‘вся художественно-литературная сила сосредоточивалась в дворянских руках, но умственный и материальный труд издательства давно поступил в руки разночинцев, даже и там, где, как, например, у Некрасова и Дружинина, журналом заправлял сам издатель’. Его раздражало то обстоятельство, что ‘при тяготении нашей интеллигенции к идеям, вызвавшим освобождение крестьян, сама дворянская литература дошла в своем увлечении до оппозиции коренным дворянским интересам, против чего свежий, неизломанный инстинкт Л. Толстого так возмущался’. Поэт приходил к следующему выводу: ‘Понятно, что туда, где люди этой среды (то есть разночинцы.— А. С.), чувствуя свою силу, появлялись как домой, они вносили и свои приемы общежития’ {Фет А. Мои воспоминания. М., 1890, с. 132.}.
С уходом Тугенева и его друзей, строго говоря, и возник тот круг сотрудников и руководителей ‘Современника’, который определил его лицо, дал журналу новое направление, которое смело можно назвать последовательным, выдержанным революционным демократизмом. Журнал помещал помимо художественных произведений, литературно-критических статей также исследования по философии, политэкономии, международные и внутренние обзоры и теоретические статьи по этим вопросам (отдел политики). Это был самый читаемый и самый серьезный, одновременно художественно-литературный и теоретический журнал. Его книжки брались нарасхват, передавались из рук в руки, выписывались сообща студентами, гимназистами, слушателями военных училищ, ими зачитывались. ‘Мы упивались ‘Современником’, видели в нем ‘учебник жизни’, чтили как полубогов его руководителей’,— подобных признаний в воспоминаниях людей шестидесятых годов можно привести немало. ‘Любимцем Петербурга тех лет,— вспоминает, например, П. Кропоткин,— был Чернышевский’ {Кропоткин П. А. Записки революционера. М., 1968, с. 226.}. В. И. Ленин с полным основанием назвал шестидесятые годы ‘эпохой Чернышевского’.
Руководящие деятели ‘Современника’ Некрасов, Чернышевский, Добролюбов, Елисеев, дополняя друг друга, образовывали такую группу экспертов по любым вопросам теории и политики, с которой никто в стране не мог сравниться. Вокруг них группировался широкий круг авторского актива, вобравший цвет передовой, демократически мыслящей интеллигенции, как штатской, так и военной.
Вокруг руководителя ‘Современника’, одно время редактировавшего также орган военного министерства ‘Военный сборник’ (совместно с Н. Обручевым и В. Аничковым), группировался в конце 50-х годов большой круг демократически мыслящих офицеров, как русских, так и поляков. Наиболее видными из них был профессор Академии Генерального Штаба Н. Н. Обручев (позже начальник генштаба русской армии, правая рука реформатора армии фельдмаршала Д. Милютина) и слушатель той же академии капитан Зыгмунд Сераковский (возглавивший в 1863 году восстание в Литве, погибший от рук царских палачей). Подробнее о нем в нашей книге (‘З. Сераковский’. М., 1959). Вскоре оба эти офицера стали самыми близкими друзьями Николая Александровича. В одном из писем в начале мая 1859 года Добролюбова к Бордюгову говорится: ‘Недавно познакомился с несколькими офицерами Военной академии и был у нескольких поляков, которых прежде встречал у Чернышевского. Все это люди, кажется, хорошие, но недостаточно серьезные’. Воспоминания одного из близких друзей Сераковского, его однокашника по Академии генштаба (позже известного военного деятеля, генерала от кавалерии) Н. Д. Новицкого не только раскрывают круг близких к Добролюбову и Чернышевскому лиц, но, что еще более важно, рисуют облик Добролюбова, его поведение на этих сходках, как выразился Новицкий, на которых Добролюбов высказывал свою жажду активной борьбы. Н. Д. Новицкий поступает в академию осенью 1857 года (это время начала работы Добролюбова в ‘Современнике’, и описываемые им события разворачиваются примерно на рубеже 1857—1858 годов).
‘После войны я вернулся в Петербург в 1857 году, поступил в Академию. У Сераковского кого только не было. Прихожу раз вечером, было мало народу, входит Чернышевский. А мы на батареях читали ‘Современник’ и читали ‘Очерки гоголевского периода’, особенно в последние периоды войны… Николай Гаврилович принимал в разговоpax живое и веселое участие, и, не стремясь к этому, он был в беседах душой кружка…
Зыгмунд Игнатьевич Сераковский был революционер с ног до головы (широкоплечий, белый блондин, среднего роста, с пылающими голубыми глазами), весь порыв — ‘все возможно, как невозможно!’ кричал он. Он был организатор революции прирожденный…
…Немного расскажу и про Добролюбова, образ которого в моем воображении не только наяву, но даже,— вы поверите ли тому?— во сне никогда не являлся без образа Чернышевского, как и наоборот!.. Да и многое ли можно рассказать про этих двух людей, живших не столько внешнею, сколько внутреннею жизнью, ставивших благо общественное важнейшею целью своего существования и в оплату за то страшившихся не только того, чтобы жизнь, но чтобы и сама смерть-то не разыграла ‘какой-нибудь обидной шутки’ над ними?!
…Впервые я встретился и познакомился с Добролюбовым у Чернышевского. Это было вскоре за появлением первых статей Добролюбова, которые, сразу же обратив на себя внимание, вначале весьма многими приписывались перу Чернышевского.
Я не разделял такого мнения, почему прямо и обратился к Николаю Гавриловичу за разъяснением.
Николай Гаврилович тотчас же открыл мне этот секрет, который, впрочем, весьма недолгое время оставался секретом и для публики…
…Мне редко удавалось в моей жизни встречать людей более деликатных, во всем сдержанных, несмотря на всю страстность и восприимчивость своей глубоко поэтической натуры, более скромных, несмотря на громадный ум и чувство самой гордой независимости, и в то же время более нежно добрых без малейшей сентиментальности, чем Н. А. Добролюбов’ {Новицкий Н. Д. Воспоминання о Чернышевском и Добролюбове.— Литературное наследство, т. 67. М., 1959, с. 110.}.
Выразительная характеристика передового офицерства того времени содержится в письме Добролюбова к И. И. Бордюгову (декабрь 1858 г.), в котором Добролюбов, предлагая ему приехать в Петербург, писал: ‘Я бы тебе целую коллекцию хороших офицеров показал’ {Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, т. I, с. 495.}. К цитируемым словам Добролюбова Чернышевский сделал важное примечание, вскрывающее их точный смысл: ‘Это были два кружка: один состоял из лучших офицеров (слушателей) Военной академии, другой — из лучших профессоров ее. Николай Александрович &lt,Добролюбов&gt, был близким другом некоторых из замечательнейших людей обоих кружков’. Нет никакого сомнения, что Чернышевский имел здесь в виду не только Новицкого, но также Сераковского, Обручева и весь круг их единомышленников.
Еще М. Лемке в предисловии к первому Полному собранию сочинений Добролюбова обоснованно поставил вопрос о революционных связях Добролюбова, о его конспиративной работе (или попытках вести ее), нашедшей частично отражение в переписке с друзьями {Лемке М. Биография Добролюбова.— Полн. собр. соч., с. 74.}.
Проведенная советскими исследователями работа показывает, что офицеры, группировавшиеся вокруг Чернышевского и Добролюбова, приняли затем активное участие в ‘Великоруссе’ и в восстании 1863 года. Это позволяет теперь более правильно судить о том, о каком общем деле толковал Добролюбов со своими институтскими однокашниками, когда звал их смело и самоотверженно идти в огонь за убеждения, за любовь к Отечеству {Рейсер А. С. К вопросу о революционных связях Добролюбова. Нечкина М. В. Н. Г. Чернышевский в борьбе за сплочение русского демократического движения.— ‘Вопросы истории’, 1953, No 7 и др.}.
Уже летом 1857 года, то есть вскоре после выпуска, Добролюбов упоминает в письме к Бордюгову об ‘общем и святом деле’, о необходимости что-то ‘предпринять’ для этого. В апреле 1859 года ему же сообщает, что он укрепился в этой мысли и обсуждает ее ‘у одного восторженного господина’ вместе с пятью-шестью товарищами. Речь шла, по-видимому, о встрече у Сераковского. В мае он предлагает Бордюгову ‘энергически’ взяться за общее дело — ‘пойдем же дружно и смело’ — и многозначительно добавляет: ‘ты понимаешь, о чем я говорю’. Он настойчиво зовет друга в столицу, чтобы совместно поговорить ‘о предмете очень важном’. Подобных эвфемизмов в его переписке множество. Они разбросаны в письмах к другому конфиденту М. Шемановскому. Похоже, что Добролюбов посвятил его в свои планы и встречал полное сочувствие друга.
Есть высшие идеалы жизни, говорится в письмах друзей, которые выше чина, комфорта, любви к женщине, даже науки, и эти идеалы — в общественной деятельности, ‘…мы должны создать эту деятельность: к созданию ее должны быть направлены все силы, сколько их ни есть в натуре нашей. И я твердо верю, что будь сотня таких людей, хоть как мы с тобой и с Ваней &lt,Бордюговым&gt,, да решись эти люди и согласись между собой окончательно,— деятельность эта создастся, несмотря на все подлости обскурантов’.
В ответном письме от 10 июня 1859 года Шемановский рассказывал, как под влиянием обстановки провинциальной Вятки он быстро становится Обломовым. Шемановский сомневался в том, чтобы небольшой группе удалось создать ту ‘деятельность’, о которой писал ему Добролюбов.
Добролюбов счел нужным разъяснить свою точку зрения. Надо воспитывать себя так, чтобы ‘зло — не по велению свыше, не по принципу — было нами отвергаемо, а чтобы сделалось противным, невыносимым для нашей натуры. Тогда нечего нам будет хлопотать о создании честной деятельности: она сама собою создастся, потому что мы не в состоянии будем действовать, как только честно’ {Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, с. 510.}. В другом письме Добролюбова содержится важный, но скрытый (письмо отправлялось по почте, а не с оказией) намек на возможный результат такой ‘деятельности’, возникшей вследствие непреодолимой потребности бороться со злом. ‘С потерею внешней возможности для такой деятельности,— продолжает Добролюбов,— мы умрем,— но и умрем все-таки не даром… Вспомни:
Не может сын глядеть спокойно
На горе матери родной и т. д.
Прочти стихов десять, и в конце их ты увидишь яснее, что я хочу сказать’.
Добролюбов отсылает своего друга к стихам Некрасова, которые были призывом к революционному подвигу:
Умрешь не даром… Дело прочно,
Когда под ним струится кровь.
Вскоре в письме к С. Т. Славутинскому (начало 1860 г.) Добролюбов прямо писал о том, что ‘современная путаница не может быть разрешена иначе, как самобытным воздействием народной жизни’ (курсив мой.— А. С.) {Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, с. 525.}. Эвфемистичность этих строк очевидна.
Они отражают веру революционно-демократических кругов в близость революционной вспышки. ‘Мы серьезно считали себя ‘накануне’ &lt,революции&gt,. То было время самого славного возбуждения’,— писал в своих воспоминаниях Шелгунов {Шелгунов Н. В. Воспоминания. М.— Л., 1923, с. 24.}. ‘Нас скоро прибудет’,— убежденно писал Добролюбов в 1859 году. Это убеждение разделял и Чернышевский. В ‘Прологе’ Левицкий (Добролюбов) говорит: ‘В 1830 г. буря прошумела только на Западной Германии, в 1848 г. захватила Вену и Берлин. Судя по этому, надобно думать, что в следующий раз захватит Петербург и Москву’.
Этой верой в скорую народную революцию проникнуты все статьи Добролюбова в ‘Современнике’, и чем выше было напряжение общенационального кризиса, чем ближе был час провозглашения грабительской ‘крестьянской’ реформы, тем сильнее звучал голос Добролюбова. Иные из его статей, и прежде всего знаменитая ‘Когда же придет настоящий день?’, так высоко ценимая В. И. Лениным, прозвучали для ‘молодого поколения’ как набат, зовущий Русь к топору.
Статьи Николая Александровича посвящались самым разным проблемам. Сказывалась специфика руководимого им отдела, требовалась быстрая реакция на вновь вышедшую литературу, особенно вызвавшую внимание общественности. Писал он легко, быстро, часто засиживаясь по ночам. Теперь его наследие — неиссякаемый источник для диссертационных исследований по самым различным научным дисциплинам: философским, историческим, филологическим, педагогическим и др.
Но неизменно всегда в центре его внимания находилась русская литература, ее современное состояние, ее история и грядущее, определение ее места и роли в судьбах народных. Это диктовалось особенностями его таланта, взятого во внимание Чернышевским и Некрасовым при распределении редакционных обязанностей, и в этом смысле знаменательно, что с приходом Добролюбова в журнал и до его отъезда за границу Чернышевский литературной критикой по существу не занимался, сосредоточившись всецело на проблемах социально-философских, экономических, ведя важнейший политический отдел журнала. Внимание Добролюбова к литературе объяснялось и тем особым положением в обществе, которое она заняла, ее воздействием на умы и сердца. Журналы, а тем более ‘Современник’, являлись политическими трибунами, а в стране, лишенной политических свобод, художественная литература со времен Радищева служила наилучшей формой выражения важнейших политических проблем. Поэтому и от критика требовалось прежде всего раскрытие этих социальных аспектов художественного произведения с учетом, разумеется, эстетической стороны дела, форм, средств, мотивов, использованных художником слова. И вот где раскрылся дар Добролюбова как политического публициста и его тонкий вкус художника. Его статьи критико-библиографического плана и позитивные очерки (например, брошюра о Кольцове) фокусируются на центральной проблеме российской жизни тех лет — борьбе с самодержавием, крепостничеством, помещичьим землевладением, всесилием царской бюрократии и пр. ‘Темное царство’, рисуемое им на основании анализа драм Н. А. Островского, воспринимается читателем как критика всей народной жизни в стране, задыхающейся под гнетом царизма, это образ трудящегося угнетенного люда, стихийно тянущегося, рвущегося к свету из мрачного подземелья. Отсюда и другие темы-образы. Прежде всего поиск положительного героя — народного заступника, точнее, тех общественных сил, которые способны указать народу выход из ‘темного царства’, организовать массы, просветить их, возглавить в борьбе за освобождение.
Чернышевский, Добролюбов, круг их соратников-однодумцев, группировавшихся вокруг ‘Современника’, полагали, что роль организатора народной борьбы выполнит демократическая интеллигенция, прежде всего ‘молодое поколение’. Под ‘молодым поколением’ они разумели молодежь и студенчество, прежде всего студентов университетов, как наиболее зрелую, всесторонне политически образованную часть молодежи. В их лексике ‘молодое поколение’ и студенчество суть синонимы, с одной поправкой — важную роль они отводили также демократической части офицерского корпуса, слушателям военных академий и училищ. С учетом роли армии в грядущем перевороте они и вели большую работу в офицерском корпусе. В этом плане опыт декабристов был ими творчески усвоен неплохо.
Образ революционного деятеля, вождя народного возмущения, как он встал со страниц добролюбовских статей, дается в развитии от Инсарова до Базарова и далее к героям Чернышевского — к Рахметову.
Не случайно студенты и офицеры на своих сходках и ‘литературных вечерах’ — широко использовали материалы ‘Современника’ для пропаганды идей революционной демократии, подчеркивали, что работа русских инсаровых — это объект внимания уже не литературной критики, а корпуса жандармов. Именно в этой теснейшей связи добролюбовских статей с жизнью, с молодыми ее побегами заключена тайна огромного, быстро возросшего их влияния, их воздействия на молодежь, на лучшую часть русского общества.
К чему звал, во имя чего призывал бороться Добролюбов — пропагандист, мыслитель, борец?
За торжество идеалов социализма, в которые уверовал еще в студенческие годы. Таков обычный ответ. Социализм он видел в освобождении мужика с землей, в его свободе от ярма чиновника, помещика, попа, в переустройстве жизни на мирских, общинных началах. Все это действительно можно найти в его статьях. Но Добролюбов вслед за Чернышевским понимал, что первостепенная, неотложная задача в России состоит в устранении царского самовластия, в установлении политических свобод, конституционном закреплении подлинного народовластия. И он высказал это в подцензурной печати (см. ‘От Москвы до Лейпцига’) и в свободном изложении своих взглядов (‘Дневник’ и особенно ‘Письмо из провинции’).
Надобно заметить, что в этом центральном пункте миросозерцания Добролюбов стоял на позиции Чернышевского. Лучшие из соратников последнего разделяли эти взгляды. Не случайно в бумагах Н. Серно-Соловьевича сохранялся проект конституции (написанный в 1861 г.) и за конституцию ратовал З. Сераковский (записка ‘Вопрос польский’).
Защите, обоснованию, пропаганде ‘общего дела’, ‘настоящего дела’ подчинены все выступления Добролюбова, отсюда поразительная их целеустремленность. Они резко отличаются от либерального обличительства, которое критик беспощадно высмеивал. С 1858 года по инициативе Добролюбова в ‘Современнике’ появилось сатирическое приложение ‘Свисток’, который он и вел вплоть до отъезда за границу. Высмеивание либерального обличительства, когда за деревьями теряется лес, когда внимание читателя всецело занимают мелкими фактиками и, высмеивая урядников, забывают царя, стало основным занятием ‘Свистка’. Не все поняли сразу смысл добролюбовского сарказма, печать заговорила о мальчишках, семинаристах, надругательствах над гласностью и т. д. Под влиянием этих нападок Герцен публикует в ‘Колоколе’ статью ‘Очень опасно’ (‘Very dangerous!!!’) с резким осуждением выступлений Добролюбова против ‘обличительной литературы’. Критик, с молодых лет поклонявшийся Герцену, вначале даже не поверил случившемуся и выразил свое недоумение в дневнике (5 июня 1859 г.) (Чернышевский сохранил эту запись, очищая дневник от всего, что могло быть использовано жандармами в качестве улик). Добролюбов рвался в Лондон, желая объясниться лично. Поехал Чернышевский. В Лондоне он пробыл с 24 по 30 июня. Его переговоры с Герценом не были безрезультатными (‘ездил не напрасно’ — как оценивал позже), но основного предложения Чернышевского — выдвижения требования конституции и подчинения этой цели всей пропаганды, всех выступлений — Герцен в 1859 году не принял, расценил как проявление узкофракционного подхода. Только в 1861 году Герцен принял это предложение и стал бороться за созыв ‘Земского собора’.
Вера в народную, крестьянскую революцию, работа открытая и конспиративная для ее подготовки, пропаганда ее идей, защита последних была исходным пунктом и в оценке Добролюбовым всей духовной культуры нации, ее художественной литературы. Воздействие народной жизни на литературу, степень полноты отражения первой во второй проходят красной нитью через все его работы. Этим объясняется его особый интерес к ‘гоголевскому направлению’, к поэзии Кольцова и особенно Некрасова. Он даже выделял творчество Гоголя и Некрасова как переломные пункты в истории русской прозы и поэзии, именно в плане отражения жизни народа, выражения и защиты его интересов, его духовного облика.
Верой в неизбежную и притом скорую народную революцию объясняется в конечном счете и отношение Добролюбова к либерализму, к оценке образа ‘лишних людей’ в русской литературе, ибо эти явления переплетаются в нашей истории. Вновь и вновь возвращается Добролюбов к этой теме, жизнь заставляла это делать.
‘Лучшие люди 40-х годов’ (Герцен в том числе) верили, одни больше, другие меньше, что из среды просвещенных дворян явятся новый Петр Великий, новые Сперанские. Поэтому надо помогать правительству, то есть просвещать, осторожненько наставлять его и поласковее упрашивать: облагодетельствуйте, мол, новыми милостями, дайте мужику земли, пожалуйте бесцензурную печать, отмените телесные наказания и пр.
Добролюбов в ‘мудрое самодержавие’ и в ‘просвещенное дворянство’ не верил, милостей не ждал, понимая, что уступки у правительства вырываются силой, и коль силы есть, так лучше царизм свалить. Отсюда отношение к ‘лучшим людям 40-х годов’, к Рудиным, Печориным, отсюда и непримиримость и категоричность добролюбовских оценок. Герцен — даже он, не говоря уж о Тургеневе и т. д.,— обижался, в Рудине он видел молодого Бакунина (в этом признавался и Тургенев) и в какой-то мере себя. (Неслучайно же А. Потебня в 1863 году сравнил Герцена с Рудиным.) В приговоре Добролюбова над Рудиным и Печориным есть что-то автобиографическое, он звучит как самоочищение, как выдавливание из себя былых увлечений и стремления подражать Печорину. В этом критик признается и сам.
В лирическом отступлении в статье ‘Когда же придет настоящий день?’ изложена одиссея собственного духа. Вместе с тем это и этапы становления воззрений и характера целого поколения, названного В. И. Лениным революционерами эпохи падения крепостного права. В этой автобиографичности, по нашему мнению, ключ к пониманию всех суждений и оценок ‘лишних людей’.
Слабы они или сильны? Кавелин и Добролюбов — оба связаны с Рудиным, только один остался им на всю жизнь, другой простился еще на студенческой скамье с былым увлечением.
Давно замечено, что формы протеста против настоящего у человека различны. Можно, не принимая настоящее, уйти в прошлое или переселиться в область грез, но главное — не принимать античеловеческого, не прислуживать ему. Чацкие, Печорины, Рудины не прислуживали. В этом сила и величие их. И не один Добролюбов в юности увлекался ими. Может быть, здесь отразился не только фазис развития общества, но и нечто такое, что отражает этапы становления человека.
Здесь встает вопрос: Добролюбов и Герцен — один из самых трудных для исследователя и вместе с тем имеющий, первостепенное значение для оценки деятельности Добролюбова и многих написанных им страниц. От юношеского увлечения и почитания к серьезным спорам, затем к достижению согласия в главном, основном, совместная деятельность в борьбе за политическую свободу и пересмотр грабительской ‘крестьянской реформы’ — таков абрис этих отношений. Кульминация их падает на период пребывания Добролюбова за границей.
Выехав весной 1860 года (около 14 мая), он вернулся летом 1861 года (12 июля в Одессу, 9 августа в Петербург), прервав лечение,— он был вызван Чернышевским на родину, где назревали решающие события. За год с небольшим, проведенный на чужбине, он исколесил, другого слова не подберешь, пол-Европы (Германия, Чехия, Франция, Италия — с юга на север, даже по пути домой заехал в Грецию и т. д.). Его внимание привлекли такие события, как национальные движения (славян, итальянцев), борьба рабочего класса, взаимоотношения демократов и либералов (‘крайних’ и ‘умеренных’, ‘прогрессистов’), облик народного трибуна, способного увлечь массу, организовать, повести за собой. В ‘Современнике’ печатался цикл его статей, написанных за границей. В них прослеживается стремление автора применить опыт западноевропейских народов для решения своих русских дел.
В этом маршруте разъездов есть одно не раскрытое до конца звено.
Осенью 1860 года (точнее, от середины августа — до начала сентября), предварительно списавшись с Обручевым, Добролюбов оказывается в Дьеппе на севере Франции. Это был модный морской курорт: пребывание там больного закономерно. Но Дьепп — это пункт, из которого можно было попасть в Англию, в Лондон через четыре — шесть часов. И многие русские путешественники (Тургенев, Боткин) именно через Дьепп ехали к Герцену. Теперь здесь одновременно оказались три друга: Добролюбов, Обручев, Сераковский. Поехали ли они к Герцену вместе? Ведь и Обручев и Сераковский уже там бывали, правда, порознь. Но текст ‘Былого и дум’, его черновые наброски позволяют судить, что осенью 1860 года Обручев был у Герцена вместе с Сераковским. А Добролюбов остался в Дьеппе? Невероятно. Ведь ему было о чем побеседовать с издателями ‘Колокола’.
Встреча какая-то у Герцена с одним из руководителей ‘Современника’ состоялась именно в это время. Появление статьи ‘Лишние люди и желчевики’ в ‘Колоколе’ 15 октября 1860 года — яркое тому свидетельство. Уже высказывались наблюдения, что оценки Даниилом ‘лишних людей’ — это добролюбовские оценки. ‘Даниил’ — само это имя, выбранное Герценом, говорит за себя,— упорно оспаривает оценки Герцена. Он неумолим в споре. И позже, в некрологе Добролюбову Герцен назовет молодого критика ‘неумолимым диалектиком’. А Чернышевский, прочтя этот номер ‘Колокола’ в ‘Современнике’ (заметки в ‘Свистке’ в январе 1862 г.), поставит все это в связь с прежними выпадами Герцена против Добролюбова. Все эти факты слишком между собой связаны, чтобы не принимать их во внимание и объяснять пребывание Добролюбова в Дьеппе просто морскими купаниями.
Сомнения если и остаются, исчезают при знакомстве с еще одним свидетельством лица, причем осведомленнейшего, сотрудника ‘Современника’, очень близкого к Чернышевскому — Александра Серно-Соловьевича. Он оспорил заявление Герцена, что последний всегда боролся вместе с Чернышевским и даже дополнял его.
‘Еще в 59 г., когда Чернышевский едва стал занимать передовое свое место в русском движении, выказалось даже в литературе все различие между вами и людьми, сделавшимися скоро действительными вождями молодого поколения.
Следуя за г. Громекой и прочими либералами этого сорта, вы предсказывали тогда Чернышевскому и Добролюбов ву, что они ‘досвищутся не только до Булгарина и Греча, но и до Станислава на шею’. Помните вашу статейку ‘Very dangerous!!!’ с тремя восклицательными знаками и рукой, указывающей на нее…
…Посмотрите, Чернышевский и Добролюбов досвистались, только не до III Отделения и Станислава, а до каторги и могилы…
…Позвольте посоветовать Вам перечесть письмо Добролюбова к Вам по этому поводу, оно лучше чем что-нибудь должно освежить в Вашей памяти давно (курсив автора.— А. С.) забытые воспоминания и показать Вам, как уже тогда, когда многое еще не выяснилось, когда Вы были во всей силе своих словоизвержений, относились к Вам эти люди, умнейшие и талантливейшие, какие когда-либо были на Руси. Вспомните также, сколько раз Вы говорили и писали моему брату, чтобы он постарался помирить Вас с Чернышевским во имя так называемого общего дела (курсив автора.— А. С). (Чего и чего ведь не делалось во имя этого несчастного, так называемого общего дела.) Вы чувствовали, что борьба с Чернышевским Вам не по силам.
…А Ваша статья о желчевиках в кого метила?.. А статья Чернышевского о поэзии, где он говорит о Вашем ‘гикании и гакании’… А поездка Добролюбова за границу, и Ваши взаимные отношения во время его пребывания за границей?..
…Всякий раз, когда Вы позволите себе поставить свое имя рядом с именем Чернышевского, я буду печатно останавливать Вас, напоминая Вам, как неизмеримо велико пространство, разделяющее вас’ {Серно-Соловьевич А. Наши домашние дела. Ответ г. Герцену на статью ‘Порядок торжествует’ (‘Колокол’, No 233), 1867.}.
В 1859 и 1860 годах Герцен не понял и не принял во всем объеме доводы Добролюбова и Чернышевского. Но жизнь шла вперед и учила многому и быстро. И когда в 1861 году царь свинцом ответил на крестьянские протесты против грабительской реформы, а затем расстрелял польских манифестантов, Герцен понял тщетность своих упований на царя-‘освободителя’. Весной и летом, после новых встреч с соратниками Чернышевского (Шелгуновым, Михайловым, Н. Серно-Соловьевичем, Сераковским), редакция ‘Колокола’ приняла активное участие в реализации и обсуждении программы ‘Великорусса’. С этой акцией и было связано возвращение Добролюбова на родину по вызову Чернышевского.
Этот последний период жизни и деятельности Николая Александровича был очень краток и насыщен важнейшими событиями.
Вернувшись в Петербург, Добролюбов возглавляет ‘Современник’ — этот штаб революционной демократии тех дней (Некрасов и Чернышевский были в отъезде). Напомним, чем жила страна: не прекращались крестьянские волнения, в Польше и Литве было объявлено военное положение, начались в Петербурге и Москве студенческие демонстрации, в армии шли аресты офицеров-демократов, по всей стране разошлись листки ‘Великорусса’ и прокламации ‘К молодому поколению’ и т. д. Добролюбов был в центре этих событий. Мы лишены в кратком очерке возможности дать характеристику этой деятельности (см. вступительную статью к сборнику: Н. Г. Чернышевский. ‘Письма без адреса’). В это время он создает свои последние произведения: статью ‘Забитые люди’ — явившуюся вершиной его литературно-критических работ, в которой дает прекрасную глубокую оценку творчества Ф. М. Достоевского. Статья вызвала огромный интерес, и даже И. С. Тургенев, переступив свою неприязнь к автору, отметил ее достоинства.
Одновременно Добролюбов пишет два больших политических обозрения (‘Политика’, ‘Внутреннее обозрение’), включаясь в тематику, намеченную Чернышевским и Елисеевым в их предыдущих обзорах по этим темам.
Это были последние выступления народного трибуна. Силы его быстро таяли, и в ночь с 16 на 17 ноября 1861 года его не стало. Он был похоронен рядом с Белинским на Волковом кладбище 20 ноября.
Чернышевский, Некрасов (в некрологе, в речах на могиле, других публичных выступлениях), подчеркнув огромное дарование Добролюбова (‘русский самородок’, ‘юноша-гений’), указали на его великие заслуги перед русским народом в борьбе за освобождение Родины.
Основоположники научного социализма сравнивали Добролюбова с Дидро, называли его социалистическим Лессингом {К. Маркс, Ф. Энгельс и революционная Россия. М., 1967, с. 48.}. В. И. Ленин, раскрывая глубочайшую связь Добролюбова и Чернышевского с народом, назвал их мужицкими демократами, крупнейшими деятелями эпохи падения крепостничества, оставившими неизгладимый след в истории России {Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 36, с. 206.}.
Проф. А. Ф. Смирнов
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека