Время на прочтение: 7 минут(ы)
(Воспоминания современников об А. Ф. Кони)
Кони А. Ф. Избранное / Сост., вступ. ст. и примеч. Г. М. Миронова и Л. Г. Миронова. — М.: Сов. Россия, 1989.
OCR Pirat
Он умирал так, как умирают немногие: умирая, он не переставал вспоминать то, что наполняло его столь богатую внешним блеском и внутренним содержанием жизнь. […] Ослабело тело, износилась физическая оболочка, но мыслительный аппарат не тускнел. […] Анатолий Федорович любил пересыпать свои увлекательные рассказы блестками остроумия […] Это остроумие никогда не покидало Анатолия Федоровича. Я вспоминаю его рассказ о том, как, будучи обер-прокурором уголовного кассационного департамента сената, он возвращался с дачи из Сестрорецка, причем в поезде с ним случилось несчастье, последствия которого так и остались на всю жизнь, — сломал ногу. На другой день утренние газеты оповестили о трагическом случае, и представители медицинского мира поспешили один за другим навестить больного Анатолия Федоровича. Между прочим явился и лейб-хирург, профессор военно-медицинской академии В. В. Павлов, давший ряд строжайших указаний, заметив при этом, что если Анатолий Федорович не исполнит его предписаний в точности, то одна нога останется у него короче другой. ‘Ну что же, — молвил с улыбкой страдания на лице Анатолий Федорович, — я тогда буду со всеми на короткой ноге’.
[…] Читает Анатолий Федорович в Москве три публичные лекции при переполненной аудитории. Юридическое общество устраивает в честь именитого гостя пышное заседание, на котором ряд профессоров восхваляет его неисчислимые заслуги. Растроганный Анатолий Федорович выражает благодарность, говорит, что испытывает необычайное смущение, выслушав такие преувеличенные себе похвалы, и, в виде ответа, единственное, что ему остается сказать, это перефразировать известные слова Потемкина-Таврического Фонвизину после представления ‘Недоросля’ (‘Умри, Денис! Лучше не напишешь!’): ‘Умри, Кони! лучшего не услышишь!’
Входившим с ним в общение сценическим деятелям он как-то однажды, шутя, сказал, что у него с ними много общего — и он значительную часть своей жизни разыгрывал роли: первого любовника (до самозабвения влюблен был в являвшуюся ему, точно Венера из морской пены, с повязкой на глазах Фемиду), резонера (напутственные речи присяжным по должности председателя суда), страшного злодея (казнил порок и требовал возмездия за содеянные преступления в качеств прокурора), добродетельного отца (отстаивал интересы малолетних) и т. д.
Убеленному сединами общественному деятелю и литератору, на торжественном заседании в честь его сорокапятилетнего юбилея, А. Ф. заявляет, что в нем, А. Ф., просыпается обвинитель и что он требует для юбиляра за учиненные им ‘дела’ высшей меры наказания — долголетней деятельности на поприще литературы и общественности на его дальнейшем жизненном пути.
Эта атмосфера остроумия всегда как-то ощущалась вокруг А. Ф., всегда как бы от него излучались эта легкость и игра мысли.
Указанная черта была, однако, одним из элементов его сложной личности, в которой главенствовали иные ноты, иные настроения, особый комплекс чувствований и пережи ваний. А. Ф. брал жизнь, культуру, человечество в их общем, большом объеме, с точки зрения устоев, на которых зиждется текущий фазис европейской цивилизации. Он говорил о внутреннем вырождении в Европе, тщете прогресса, иррациональности достижений, говорил о сумерках духа, тоске и разочаровании мысли. И А. Ф. уходил от стол бовых дорог, по которым мчится мировая жизнь, искал отвлечения и находил забвение в думах о прошлом, в воспоминаниях о былом, этом ‘единственном рае’, из которого, по остроумному замечанию Жан-Поля Рихтера, человек не может быть изгнан.
[…] Я живо помню рассказ А. Ф. о том, как, находясь вместе с Гончаровым в Дуббельне в момент смерти Тургенева, он тотчас же вывесил в карауле депешу, уведомлявшую об этой потрясшей всех, пришедшей из Буживаля вести, сообщив о ней и Гончарову, причем тот, всю жизнь, как известно, до болезненности враждовавший с Тургеневым, ответил: ‘Не верьте: притворяется!’
Или в другой раз, А. Ф. вошел в кабинет к Гончарову, где за рабочим столом, в обычной позе в халате, с сигарой во рту, за чашкой чая, невозмутимо сидел писатель, совершенно как бы забыв, что они накануне условились с А. Ф. вместе в этот день обедать у знакомых. Предстояло пройти расстояние с версту, а времени, чтобы поспеть к назначенному часу, оставалось мало. А. Ф. напомнил Гончарову и, когда тот удалился за ширму и принялся со спокойной медлительностью приводить в должный вид свой туалет, снова стал поторапливать его. Замешкавшийся Гончаров поспешнее стал одеваться, при этом повторял: ‘Чичас, чичас…’
Когда уже вышли на дорогу, А. Ф. обратился к Гончарову ‘Иван Александрович! Ведь вот вы говорили, что не читаете Тургенева, между тем слова, произнесенные вами за ширмой, — из рассказа Тургенева ‘Несчастная’. Гончаров, смутившись, ответствовал: ‘Да видите ли, принесли из лавочки покупки, завернутые в корректуры, я поинтересовался: да, недурно, недурно!’
А. Ф. любил предаваться воспоминаниям, расцвечивая их со всею яркостью своего образного и выразительного слова: это был какой-то живой калейдоскоп, где на фоне эпох вставали лица, события, происшествия, взаимоотношения самых разнообразных видов и оттенков, но всегда исполненных серьезного смысла и значения.
Чрезвычайно забавно рассказывал […] А. Ф., как он, выступая в сенате докладчиком по делу одного из первых земских начальников, некоего Протопопова, свирепо расправлявшегося путем порок с крестьянами, назвал его, в ответ на его ссылки и неоднократные подчеркивания, что он кандидат прав, — ‘кандидатом бесправия’. Раздосадованный таким заключением Анатолия Федоровича, Александр III на докладе министра из списка получавших дополнительное жалованье сенаторов, которое равнялось полутора или двум тысячам в год, вычеркнул фамилию Кони. Если помножить эту цифру на число лет, в течение которых он лишался означенной суммы, то получится, — иронизировал А. Ф., — что ‘кандидат бесправия’ обошелся ему в 50 тысяч.
А. Ф. иной раз подолгу рассказывал о борьбе карьер, мелких самолюбий в среде высшего бюрократического сановничества.
Виленская еврейская община возбуждает ходатайство о разрешении ей открыть дом трудолюбия. Генерал-губернатор фон Валь в этом отказывает. Дело по жалобе виленских евреев поступает и разбирается в комиссии попечительства о домах трудолюбия в составе министров под председательством Александры Федоровны, под покровительством которой находились дома трудолюбия. В этот комитет привлечены были некоторые из сенаторов, в их числе А. Ф. Первым высказывается министр внутренних дел Плеве в том смысле, что, пока он — министр, никаких поблажек и послаблений евреям сделано не будет в виду их активного участия в революционном движении, дом же трудолюбия в Вильне он все же предлагает разрешить именно в целях отвлечения еврейской бедноты, еврейской массы от увлечения революцией. Вслед за тем выступает Витте и говорит, что, пока он министр финансов, ни гроша на еврейские благотворительные учреждения дано не будет, отнюдь не потому, что евреи революционеры — они, по его мнению, никакой революцией не занимаются, — а единственно потому, что не подобает-де русской царице покровительствовать евреям, тем более что если сегодня дать разрешение виленской общине, то почему завтра не предоставить того же общине витебской, ковенской, гродненской, минской, могилевской и т. д. Это говорил тот самый Витте, который в соответствующих случаях, когда ему было нужно, склонен был считать евреев истыми революционерами, равно как выдавать себя за юдофила. В данном случае суть была в том, что раз Плеве говорит одно, он, Витте, его постоянный соперник, должен говорить другое, диаметрально противоположное. Кончилось тем, что управляющий делами канцелярии хитроумный царедворец Танеев предложил за поздним часом дело решением отложить, а вернее — положить под сукно. А. Ф. вскоре после того, после нескольких очередных заседаний, вышел из комитета, мотивируя свой выход перед Александрой Федоровной следующим образом: ‘Полтораста лет тому назад Екатерина Великая проезжала по недавно завоеванной Новороссии.
Перед ее умиленными взорами расстилалась эффектная обстановка, роскошные здания, все кругом утопало в роскоши и блеске. Но когда ее восторги несколько улеглись, ей объяснили, что все, что она видела, — были одни лишь декорации. Так все, что происходит вокруг нас, — тоже одна только декорация’.
‘Россия, — говорил французский министр в приезд его к нам в период мировой войны, — должна быть очень богатой и уверенной в своих силах, чтобы позволить себе роскошь иметь такое правительство, как ваше, в котором премьер-министр — бедствие (un desastre), а военный министр — катастрофа (une catastrophe)’, — читаем мы у Родзянко в его ‘Крушении империи’.
Такое же отношение к нашим высшим сановникам сквозило порой в характеристиках А. Ф. Эти характеристики в ярких линиях и широких, выразительных чертах обрисовывали живые образы, полные нравственного маразма фигуры людей, их личностей целых четырех царствований, — людей, на которых, по образному сравнению А. Ф., точно на руке одного из бессмертных образов Шекспира леди Макбет остались навеки несмываемые пятна. С этого рода людьми А. Ф. остался навсегда непримиримым. Ему в одинаковой мере претило и ‘надменное бесчестие’, и ‘елейное, проникнутое смирением фарисейство’. Придя в Государственный совет, А. Ф. сел в академическую группу, заодно с М. М. Ковалевским и другими представителями русской передовой интеллигенции, противопоставившей себя людям, по выражению А. Ф., с ‘оглядкой назад, на XV и XVI века и с канцелярским мировоззрением’. И не забудутся, не затеряются полные гордого сознания и моральной удовлетворенности речи А. Ф. в том же Государственном совете!
В этических вопросах, в вопросах принципов, кардинальных вопросах личной и общественной чести, индивидуальной и коллективной совести А. Ф. не знал ‘средних решений’, а придерживался решений безусловных, категорических. И в этой нравственной непоколебимости, моральной твердости и бесповоротности была какая-то особенно своеобразная красота. Здесь уместно будет вспомнить, как однажды трусливый редактор журнала с великой робостью убеждал А. Ф. изменить одно, только однозначное слово в статье А. Ф., причем получил категорический отказ. Или в другой раз, после события 1 марта 1881 года, когда А. Ф.
начинал заказанную ему статью для одной из либеральных того времени газет следующими словами: ‘Черные флаги реют над Зимним дворцом, черные мысли гнездятся в уме…’ — профессор-редактор, струсив, предложил А. Ф.
изменить загадочную фразу, но тоже получил не менее категорический отказ.
Прямота А. Ф., стойкость его публичных выступлений внушали особую к нему неприязнь со стороны людей противоположного лагеря, которые нередко метали в него отравленные ядом стрелы. Эта среда, среда высшей бюрократии, как и все ретроградное, имела все основания не любить А. Ф. […]
Вообще слово, слово-образ, слово-мысль играло громадную, первостепенную роль в его подвиге жизни […], в том, что он называл ‘шестым чувством — чувством совести’. […]
Он живо ощущал изумительную прелесть и неизреченную красоту родного языка, которым с таким блистательным совершенством владел и пользовался. Он нередко с неподдельной грустью говорил о засорении языка, об употреблении чуждых ему оборотов и слов — язык для А. Ф. был тою восхитительною стихией, с помощью которой он находил средства для выражения своих красочных помыслов и ясной, нестареющей и умудренно-сосредоточенной думы.
И читая, как и слушая изустную речь А. Ф., мы неизменно убеждались в том, что старость, которая, по словам Монтеня, ‘оставляет больше морщин на умственном облике нашем, чем на лице’, совершенно не отразилась на его светлом интеллекте. […] Но уже близок был закат, и А. Ф. это ясно чувствовал. ‘Смерть не страшна, — говаривал он, — страшно умирание’. […] Незлобливым и небрюзжащим, он, напротив того, искренне радовался росту жизни, тем ее проявлениям, где он видел здоровое развитие, различал живые начала. Он, бывало, с восхищением говорил о тех силах и свежих дарованиях, которые ему доводилось порой открывать в современной ему молодежи, говорил о тех возможностях, которые таят в себе эти молодые, стремящиеся к свету и теплу побеги. И в устах 83-летнего старца такое его восторженное отношение ко всему яркому и талантливому в молодежи звучало особенно выразительно. А. Ф. всегда готов был помочь всему, что выходило за черту ординарности, в чем он улавливал признаки недюжинной индивидуальности и дарования.
Он жил на грани эпох, в смену культур, социальных устоев… Уходил корнями в прошлое, неразрывно был с ним связан. Но и поколения грядущие немало почерпнут из того, что составило его ‘жизненный путь’, что освещено им с такою образною живостью и с таким мудрым спокойствием его выдающегося словесного дара.
Печатается (с сокращениями) по книге: Королицкий М. С. А. Ф. Кони: Странички воспоминаний. — Л., 1928.
С. 461. Дуббельн — прежнее название пос. Дубулты (входит ныне в состав г. Юрмала Латвийской ССР).
Прочитали? Поделиться с друзьями: