А ей весело — она смеется…, Засодимский Павел Владимирович, Год: 1870

Время на прочтение: 27 минут(ы)

А ЕЙ ВЕСЕЛО — ОНА СМЕТСЯ…

(Изъ воспоминаній моего стараго друга.)

I.

Зиму 186* года я жилъ въ город калачей и грязи — жилъ скучно. Скучно жило тогда и все наше общество. Хотя политическія страсти и поулеглись къ тому времени, злые инстинкты поугомонились, но общественный барометръ все еще показывалъ ‘перемнно’. Атмосфера была еще тяжела. Дышалось съ трудомъ, жилось вяло и лниво, словно нехотя. Срый сумеречный свтъ лежалъ на всемъ — на неб, и на земл. Иные мудрецы пришли въ ту пору къ тому нерадостному заключенью, что теперь именно настало такое время, когда должно запереться у себя въ комнат, обложиться книгами, запастись бумагой, перьями и думать, мечтать, жить внутреннимъ міромъ, все и вся предать забвенью, отршиться отъ той жизни, что такъ апатически-вяло, какъ въ полусн, вращалась вн комнатныхъ стнъ. И сидли они въ четырехъ стнахъ, и ходили они, понурившись и бранясь, изъ угла въ уголъ, не глядючи на божій свтъ. А между тмъ, эти люди, заживо себя погребавшіе, никогда прежде не склонялись къ мизантропіи. Они еще недавно были свжи и молоды, съ силою и упованьемъ они еще наканун смотрли въ даль… Да, тогда было тяжелое время, читатель! О немъ — когда нибудь на досуг — мы поразскажемъ нашимъ дтямъ…
Итакъ, я скучно проживалъ тогда въ мертвомъ город.
Въ утро одного воскреснаго дня лежалъ я на диван съ шлоссеровской исторіей XVIII вка — и не столько читалъ, сколько раздумывалъ о сует мірской…
До меня долетали звуки фортепіано — я зналъ, откуда летли они. Въ одной изъ комнатъ той квартиры, гд я жилъ, обитали студенты: трудящійся людъ обыкновенно пніемъ и музыкой начиналъ праздничный день. Звуки неслись все громче, все сильне, наконецъ стали упадать все ниже, все тише, тише — и вдругъ раздался мелодичный голосъ, голосъ женскій, молодой и звонкій…
‘Въ глубокой тснин Дарьяла,
Гд роется Терекъ во мгл’…
плъ голосъ.
Очевидно было, что неизвстная пвица — не диллетантка. Видимо, что она понимала музыку, мало того — она чувствовала и заставляла чувствовать другихъ, что сама чувствовала и пла. Это ужь была сила. Полнота, ясность, отчетливость звуковъ, ихъ необычайная задушевность и теплота заставляли меня пойевол до неприличія долго сидть надъ одной и той же страницей почтеннаго Шлоссера. Я слушалъ… Затмъ, посл царицы Тамары, пвица спла еще нсколько романсовъ… ‘Что это за ранняя птичка прилетла къ намъ?’ спрашивалъ я самъ себя.
— Кто это у васъ поетъ тамъ, Анна Семеновна? спросилъ я потомъ свою квартирную хозяйку.
— Пришла тамъ одна несчастненькая…. отвчала Анна Семеновна.— Въ нашъ домъ она часто заходитъ, все какого-то помщика спрашиваетъ… Богъ ее знаетъ! Теперь ее студенты къ себ зазвали, тшитъ ихъ… Вонъ, слышите, какъ наигрываетъ!.. Жалкая такая, молоденькая, воспитанная и все…
‘Значитъ, жертва міра нечистаго!’ думалось мн — и я продолжалъ допрашивать хозяйку:
— Чмъ же она несчастненькая?
— Тронулась… то есть… не въ полномъ!— хозяйка выразительно ткула себ пальцемъ въ лобъ и расширила зрачки.
‘Вотъ оно что…’ смекнулъ я. Меня заинтересовало. Я просилъ хозяйку доставить мн случай повидаться съ ‘несчастненькой’, поговорить съ нею. Пнье въ студенческой кель, между тмъ, смолкло, пвица ушла — ‘усвистала’, какъ мн доносила потомъ наша вчно черномазая работница Марфуша…
Въ воображеніи моемъ уже рисовалось одно изъ тхъ милыхъ, слабыхъ созданій, которыхъ бда гонитъ къ пропасти разврата, сводитъ съ ума, давитъ, отравляетъ, моритъ угаромъ, сталкиваетъ безвременно въ могилу.
И такъ всегда, во всхъ концахъ земли.

II.

Утромъ на другой день, когда я сидлъ за работой — дверь комнаты тихохонько пріотворилась и въ нее просунулась всклокоченная голова Марфуши.
— Барышня-то здсь… шепнула Марфуша, глупо моргая мн глазами за дверь.
Не усплъ еще я ничего сказать, какъ Марфушина голова изчезла, въ ту же минуту дверь настежь распахнулась и въ комнату весело и легко впорхнула двочка. То была таинственная пвица, что наканун такъ меня очаровала своимъ голосомъ.
— Охъ, какъ я озябла! звонко щебетала она, подбгая къ моему письменному столу.— А у васъ здсь тепло… Хорошо… Ахъ и печь топится! Здравствуйте! Ахъ… И пожавъ мн руку, то есть едва коснувшись моей руки своими холодными пальцами, она бросилась къ печк и начала грть руки.
Она была такъ оживлена, такъ весела и беззаботно-мила, такъ казалась счастлива, что назвать ее ‘несчастненькой’ было бы вовсе неправдоподобно.
— Ахъ, какъ тепло! Какъ славно! повторяла она, протягивая къ огню свои худенькія, еще дтскія рученки.— Вы, быть можетъ, удивляетесь, что я такъ ворвалась къ вамъ? Мн сказали, что вы желали меня видть… Я помшала вамъ? Да? Вы что-то пишете… Вы меня извините… пожалуйста… Прелесть, какъ тепло!..
Все это говорилось живо, бгло, торопливо и безъ тни смущенія.
Я подвинулъ ей кресло къ печк, она сказала мн ‘merci’. Тутъ-то разсмотрлъ я мою таинственную пвицу.
Это была двочка лтъ 16, не боле — роста невысокаго, но стройная и изящная. Она съ разу же напомнила мн какую-то прекрасную картину… Въ наружности пвицы отразились отчасти чудныя черты того втхозавтнаго, классическаго типа, которымъ мы любуемся въ Рахили. Но рзкій типъ еврейскій въ моей знакомой незнакомк уже значительно посгладился, смягчился, но все еще напоминалъ о своемъ существованіи, онъ характеристично просвчивалъ въ ея выразительномъ, смугломъ личик… Прямой носикъ, тонкія, розовыя ноздри, полуоткрытыя губы, дышащія страстью, глаза большіе, глубокіе, темные — глаза странъ знойныхъ, роскошный румянецъ на щекахъ, изящно очерченный подбородокъ, лобъ немного выпуклый, брови черныя, черные волоса, — густой волной они падали по спин, разсыпались, спускались ниже пояса. Простая роговая гребенка — отъ сильныхъ и скорыхъ движеній она спускалась низко на затылк и, едва держась, висла въ волосахъ… Гребенка поизломана… Очень поношенное, черное шерстяное платье, талью слегка перетягивалъ черный же, засаленный поясъ, а смуглую, граціозную шею обвивалъ блый, порванный шарфъ — одинъ конецъ его лежалъ на плеч, другой былъ закинутъ за спину и позакрылся волосами… Вотъ все, что я увидалъ передъ собой при тускломъ сіяніи дня, передъ догорающимъ огнемъ.
— У васъ все книги! говорила гостья, указывая мн глазами на этажерку, всю уставленную книгами. Вы студентъ? Да? У меня много знакомыхъ студентовъ… Она смотрла на горящіе уголья, ея глаза ярко горли, щеки пылали.
Я сказалъ ей, что я не студентъ теперь, а что былъ имъ когда-то, во дни оны,— спросилъ объ ея знакомыхъ. Она назвала мн нсколько фамилій. Когда же я освдомился объ ея имени, то она очень просто сказала: ‘Marie’.
— А отчество? Фамилія?
— Да такъ и зовите Marie! Меня все такъ зовутъ, вс… убдительно съ улыбкой говорила мн пвица.— Что въ имени!.. Да вамъ разв не нравится?.. Отчего? А? Это худо?..
Деликатность не позволяла настаивать. Я совершенно успокоилъ ее, сказавъ, что дйствительно, дло не въ имени, не въ слов, что все равно, какимъ бы именемъ человка ни назвать, только бы отличить его отъ милліоновъ ему подобныхъ. Впрочемъ, посл она сказала мн и имя своего отца и фамилію, но я ужь ее не называлъ тогда иначе, какъ Мари. Ея фамилія напоминала фамилію того нмецкаго писателя, который дописался нкогда до чертиковъ {Мой старый другъ нигд не упоминаетъ фамиліи этой двушки: описываемое — недавній фактъ.}.
Я опять заговорилъ о студентахъ. Она съ жаромъ принялась мн разсказывать о своихъ знакомыхъ, о братьяхъ — какъ звала она студентовъ.
— Я очень люблю студентовъ, съ теплымъ, искреннимъ чувствомъ говорила она.— Они вс бдные такіе, меня любятъ… Какіе они добрые… Я у нихъ, какъ дома! Мы учимся, играемъ вмст… Да!.. славные, славные люди… Какъ мы съ ними… Мари улыбалась, смотря на груды догоравшихъ угольевъ — такъ нжно, такъ ласково улыбалась она, вроятно, воспоминанію о томъ, какъ любятъ ее братья и какъ пріятно идетъ время въ ихъ честномъ, молодомъ кружк. Такъ думалъ я. Передо мной вдругъ открылся совершенно невдомый міръ. Новизна людскихъ отношеній, братство Мари съ молодежью-студентами меня поразили сильно. По ясному, несмущаемому взгляду, по открытому лицу Мари можно было съ увренностью полагать, что отношенія къ ней студенческаго кружка вполн чисты и гуманны.
— Иногда они безъ денегъ сидятъ, продолжала Мари, — ну — тогда и мн плохо… Тогда мы голодомъ сидимъ, съ хозяйкой изъ-за дровъ воюемъ… Мари надула, было, губки, но черезъ мгновенье оживилась снова.— Мы тогда поемъ, отъ псни какъ будто веселе длается — я не знаю, отъ чего это такъ… Вы тоже не знаете?
— Да тутъ, я полагаю, помогаетъ не столько псня, сколько молодость… отвтилъ я.— Старости веселй не станетъ — запой она хоть самую развеселую псню…
Гостья моя при этомъ засмялась, а щеки ея такъ и пылали.
— Что же вы не предложите мн папиросу? обратилась она ко мн съ чисто-дтскою, ни для кого необидною фамильярностью.— Вдь я курю… Они и курить меня научили…
Я подалъ ей папиросу и хотлъ было зажечь спичку. Но она меня остановила, выхватила изъ огня горячій уголекъ и, перебрасывая его съ ладони на ладонь, закурила отъ него папиросу. Я замтилъ ей, что это совершенно ненужный подвигъ. ‘Хуже быть вовсе не готовой, чмъ быть готовой ко всему!’ Эту фразу Мари проговорила по-нмецки, съ разстановкой и какъ-то странно-серьезно хмуря брови.
— Братья меня за это хвалятъ, добавила она.— Да нтъ, впрочемъ… И они иногда смются… Никто, говорятъ, тебя не станетъ жечь! Полно, говорятъ… Такихъ хорошенькихъ двочекъ не жгутъ… Мари усмхнулась.— Они шутятъ. Они-знаютъ, что двочка такъ же можетъ сгорть, какъ и они — не хуже….Такъ, вдь? Да? Вотъ святую Екатерину какъ мучили… Ахъ, я картину видла!.. Колесо такое, зубцы — страсть!.. А вы знаете, сколькихъ женщинъ сожгли, удавили, на съденіе зврямъ бросили!.. Вдь, священную исторію я тоже учила… Мари лукаво посмотрла на меня. Она выпускала густые клубы дыма, но вдругъ страшно закашлялась, болзненно, глухо закашлялась… Я на губахъ ея замтилъ кровь, понурился: горько и обидно увидть весело болтающаго, беззаботнаго ребенка на краю могилы. Не докуривъ, она бросила свою папиросу въ огонь.
— У-ухъ, какой у васъ крпкій табакъ! Какой это… и опять закашлялась.— Знаете ли? у меня легкія испорчены! обратилась она вдругъ ко мн и пристально смотрла мн въ глаза, словно желая узнать: сомнваюсь я или нтъ — въ ея болзни.
— Кто же вамъ сказалъ это? спросилъ я нехотя.
— Одинъ знакомый медикъ… студентъ… Дале года, говоритъ, вамъ у насъ не прогостить… Вдь вы, говоритъ, гостья… Птичка залетная — вмст, говоритъ, съ птичками осенью и улетите… Посмотрите, какъ у меня сердце бьется! Ахъ, какъ оно бьется… точно хочетъ вырваться вонъ… А у женщинъ, говорятъ, сердца нтъ, есть только, говорятъ, сердечко — маленькое такое, крохотное… Мари тяжело дышала, гладила себ грудь и улыбалась, видимо, сверхъ силъ. Я досадовалъ на того медика, которому неизвстно чего ради заблагоразсудилось отравлять ненужнымъ открытіемъ бдняжк ея, быть можетъ, послдніе дни.
Поотдохнувъ, она принялась разсказывать о томъ, какъ студентъ-медикъ слушалъ у нея грудь, какъ ей совтуютъ хать куда нибудь на югъ, гд потепле, гд море. ‘Только у меня теперь денегъ нтъ!’ замтила она вскользь. ‘И безъ твоего признанья, думалъ я, ужь по одному твоему платью, я бы догадался, что нтъ у тебя денегъ, что не ухать теб изъ нашей холодной стороны, что никогда теб не видать ни теплаго моря, ни южнаго неба, что не суждено сбыться твоимъ мечтамъ золотымъ — такъ написано въ книгахъ судьбы…’
Такъ бесдовали мы, то смясь, то улыбаясь очень грустно…
Красный огонь въ печи догорлъ, и синеватое пламя, послдній, замирающій свтъ потухъ. Уголья темнли, подергивались золой…
— Вы пьете чай въ это время? Нтъ? Теперь вдь еще рано… спросила меня Мари, длая рзкій переходъ въ разговор.
Я сказалъ, что пью — и приказалъ подать намъ чаю.
— Зимой я очень люблю чай… какъ бы оправдываясь, объяснила она.
Было бы гршно и стыдно заподозрить ее въ нахальств, въ желаніи эксплуатировать съ ясно сознанною цлью своего ближняго. Она говорила — что думала, просила — чего желала, просила просто и искренно. И очевидно было, что если бы мн вздумалось ей въ чемъ нибудь отказать, то и тни мелочнаго недовольства я бы не подмтилъ на ея лиц. До сихъ поръ въ Мари я не видалъ еще ничего такого, что подавало бы поводъ назвать ее ‘несчастненькой.’ Наружностью, какъ уже сказано, на несчастную она не походила вовсе. Во всхъ же ея поступкахъ и словахъ былъ виднъ очень свтлый, очень живой умъ. А если въ ней было еще много наивнаго, дтскаго, то разв это признакъ помшательства? Да рзв она, дйствительно, не дитя?.. Сидя съ нею и бесдуя, я чувствовалъ, что со мной сидитъ, бесдуетъ живое, умненькое, сильно впечатлительное дитя. Душа этого дитяти, вс его мечты и помыслы были ясны, прозрачны и чисты, какъ т простыя слова, что срывались съ его устъ. Въ ней была — какимъ-то чудомъ сохранилась та глубокая, цльная правда, на которую мы любуемся только въ созданіяхъ нашей фантазіи…
Долго протолковали мы съ Мари, — напились чаю, отобдали.
Въ сумерки, полулежа на диван, она пла мн псню за псней, псню псни лучше, пла много нмецкихъ, туманныхъ мелодій, дающихъ просторъ мечтаньямъ, пла много французскихъ романсовъ — живыхъ и веселыхъ. Отрывочно и бгло разсказала она, между прочимъ, о своихъ родныхъ, о прошломъ. И я узналъ, что у нея есть мать старуха, дв сестры — одна замужемъ, другая въ гувернанткахъ.
— Он не любятъ меня, говорила Мари.— Он не говорятъ со мной, все бранятъ… Да и межъ собой бранятся: мать на сестру ворчитъ, а сестра ее бранитъ, другая сестра напустится на нихъ, а он на нее — и пойдетъ, и пойдетъ… О что он длятъ? не понимаю… Он такія странныя…
Я узналъ, что Мари воспитывалась въ театральномъ училищ и готовилась выступить пвицей, но годъ тому назадъ она вышла изъ училища, не кончивъ курса… Почему вышла?.. но она это объяснила такъ темно и сбивчиво, что я ршительно ничего не понялъ — и этотъ эпизодъ изъ жизни Мари остался для меня пока темне самой темной ночи. Добиваться боле настойчиво я считалъ неудобнымъ для первой встрчи…
Къ концу вечера мы говорили уже другъ другу ‘ты’…
Когда на колокольн сосдняго монастыря пробило 10, Мари встала, попрощалась и торопливо удалилась, накинувъ на голову свой блый шарфъ.

III.

— Нтъ ли у тебя мелкихъ денегъ? Мн нужно извощику отдать… щебетала моя веселая птичка, вбгая ко мн въ комнату и дружески пожимая мн руку своими руками, холодными, какъ ледъ. Отъ нея вяло свжестью, морозомъ — и вся она алла, какъ алая, только-что распустившаяся роза.
Посл нашего перваго свиданія прошло два дня.
Разсказовъ Мари принесла мн бездну. Она была въ опер, каталась на тройк далеко, за городъ, ‘такъ было славно’… Съ кмъ она каталась? я не спросилъ.
Вечеромъ собралось ко мн нсколько пріятелей. Мари забавляла насъ анекдотами и спла намъ — по нашей просьб — премиленькую юмористическую псенку, какую только когда либо слагалъ народный нмецкій геній. Помянули мы живыхъ и мертвыхъ. И заживо умершихъ — помянули словомъ прощенья и примиренія, время то располагало къ уступчивости. Перекинулись нсколькими словами о литератур, посулили успхъ и хорошее будущее одному журналу, что затвался на ту пору въ Петербург съ спеціальной цлью разработки женскаго вопроса. Въ журналъ этотъ, повидимому, сносились вс лучшія наличныя силы нашей литературы, очутившіяся въ т времена безъ всякаго органа. Мари во всемъ принимала горячее участіе. Оказалось, что она много читала, еще больше думала. И говорила-то она медленно, какъ будто бы размышляла.
— Изъ всего, что я читала, говорила она,— мн всего больше понравились записки Достоевскаго ‘Изъ Мертваго дома’, Крошка Дорритъ, ‘Домби и сынъ’ да стихотворенія Никитина… И у Некрасова есть хорошія стихотворенія…. Ахъ, нтъ! Домби и сынъ… Не позабыть мн его… Ахъ, какъ я плакала надъ нимъ!… Съ литературой Мари, какъ видно, была коротко знакома, не по наслышк только, какъ то часто встрчалось во дни оны, да встрчается и нын между нашими барышнями-попугайчиками. Изъ словъ Мари можно было заключить, что она читала, думая и чувствуя, что впечатлніе сильное произвели на нее названные ею авторы, что она живо откликалась на горе, сочувствовала страданью ближняго, отъ души жалла все приниженное, забитое, ‘все, что зелено и блдно, все то, что голодно и бдно, что ходитъ голову склоня.’ Но при этомъ отличительною чертою характера Мари выдавалась неспособность сосредоточиться на чемъ нибудь одномъ цльномъ, неспособность привязаться надолго къ какому нибудь отдльному представленію, развить строго-послдовательно свою идею. Мари мыслію и чувствомъ постоянно порхала. Ея мысль, ея чувство уподоблялись пчелк… Такъ пчела не сидитъ долго на одномъ цвтк, все перелетаетъ съ одного на другой, съ другого на третій и везд понемножку собираетъ, что нужно ей.
Потолковавъ еще о мелочахъ дня, мы засли за преферансъ. Во время умственной агоніи люди бываютъ очень склонны проигрывать ночи на пролетъ т. е. длать глупости…. Мари выиграла одну пульку что-то около 5 или 7 рублей, сказала, что устала, прилегла тутъ же на диванъ и скоро заснула. На знакомыхъ моихъ Мари произвела такое же впечатлніе, какъ и на меня: они въ ней видли ребенка. Изъ боязни потревожить ея сонъ, мы за картами говорили шопотомъ, по комнат проходили на ципочкахъ. Проиграли мы почти вплоть до бла утра — поднялись изъ-за стола съ головною болью, съ страшною усталью, какъ водится. Одинъ изъ гостей, уходя, взглянулъ на Мари и остановился — залюбовался…
— Какая она хорошенькая! Точно картинка… замтилъ онъ вполголоса, указывая на Мари.
Мари спокойно спала, подложивъ подъ голову руки. Румянецъ игралъ на ея смуглыхъ щекахъ, на щекахъ отъ густыхъ и длинныхъ рсницъ лежала, тнь. Неуловимая улыбка скользила по раскрытымъ губамъ, по нжно и изящно обрисованнымъ ямочкамъ на щекахъ. Волосы темною волной лежали по плечамъ, упали на грудь… Спящая была, дйствительно, прекрасна. Ея красота не была ни сладострастною красотой вакханки, ни холодною красотой статуи. Ея красота была своеобычна, въ ней чудеснымъ образомъ соединялось обаяніе живыхъ прелестей съ холодною, строгою красотой, которая насъ поражаетъ въ произведеніяхъ древнихъ художниковъ…
Гости мои ушли.
Осторожно распустилъ я у Мари поясъ платья, осторожно и легко прикрылъ ее своимъ плащомъ и, погасивъ лампу, залегъ на свое жесткое, спартанское ложе.

IV.

Темно было въ комнат. Только свтъ уличнаго фонаря, крадучись какъ тать, еле брезжущей, красноватой полоской падалъ на блый подоконникъ сквозь стекла красиво разрисованныя искусною рукой невидимаго художника — мороза.
Мн не спалось. Я думалъ о томъ странномъ, молодомъ существ, съ которымъ я такъ нежданно-негаданно столкнулся. Чтобы Мари страдала тою умственною болзнью, которую мы зовемъ помшательствомъ — я ршительно не допускалъ и не могъ допустить. Временемъ она подвержена припадкамъ, можетъ быть — это такъ… Правда, странностей и оригинальнаго въ ней много. Но оригинальность еще не признакъ умственнаго разстройства. Къ числу, напримръ, ея странностей можно отнести то, что она всегда естественна, проста, своей простотой она часто смущала другихъ, но никогда самую себя. Если ей длали выговоръ или рзко замчали о чемъ нибудь, она на мгновенье поникала головкой, не то какъ бы каясь въ своемъ прегршеніи, не то раздумывая: за что ее такая немилость постигла. Черезъ минуту, какъ ни въ чемъ не бывало, она по прежнему опять свтло и ясно смотрла всмъ въ лицо, готова была пть и смяться. Она умла смяться, не насмхаясь, не обижая, не затрогивая ничьего самолюбія, она умла острить безъ злости и бранить, лаская и съ самымъ добродушнымъ видомъ. Сердилась она, кажется, только для вида… Поражала еще меня въ ней лихорадочная торопливость, порывистость. Мысли быстро проносились въ ея голов — и все, что ей думалось, она открывала другимъ въ отрывистыхъ фразахъ, спшно и быстро. Все, за что она ни принималась, длалось какъ бы въ торопяхъ, на живую нитку. Такъ и замтно было, что ея мысль, желаніе далеко опережало выполненіе, мускульная работа не поспвала за работой мысли.. Въ тотъ же вечеръ, напримръ, до прихода гостей она принялась ушивать у своего бурнуса рукавъ — сломала иголку, раза три нитку оборвала и зашила чрезвычайно скоро и такъ искусно, что шва почти вовсе не было замтно.
Нравственно же Мари была чиста безукоризненно — въ помыслахъ, на словахъ и на дл, чиста, какъ самой чистой воды алмазъ голкондскихъ розсыпей. Скажетъ, бывало, она что нибудь рзкое и бровью не поведетъ — не смущается. Она была выше тхъ мелочныхъ приличій, которыя для насъ — людей благоразумныхъ — стоятъ иногда выше всхъ законовъ — божескихъ и человческихъ. Она, казалось, совсмъ не знала того непріятнаго ощущенія, что зовется стыдомъ. Она была невинна. Она жила, не испытывая противорчій съ самой собою, не зная укоровъ совсти, мукъ поздняго раскаянья. Ее не осаждалъ рой темныхъ демоновъ, которые, обыкновенно, являются непремнными спутниками всякаго разврата — умственнаго и чувственнаго, разврата помысловъ и длъ. Въ ней поэтому не замчалось колебаній, нершительности, того рокового раздвоенія, что прививается человку съ его первыхъ минутъ сознанія. Если въ Мари порой и замчалось кокетство, то называть его этимъ именемъ не приходилось, до того оно было нескрытно, искренне. Хитрости не было ни на волосъ въ этомъ нелицемрномъ созданіи, хотя и проявлялось иногда лукавство — лукавство ребенка, само себя выдающее, вызывающее въ другихъ смхъ, а по гнвъ или презрніе.
Ни на минуту, ни тни помысла не зарождалось въ моей голов — сдлать Мари своей любовницей: не въ моемъ характер пользоваться лакомымъ кускомъ, лежащимъ плохо. Хозяйка мн уже длала довольно ясные намеки, говоря о томъ, ‘какую красавицу’ я поддлъ. Я убждалъ, но, кажется, не убдилъ ее въ томъ, что съ женщиной сходятся не для однихъ ‘амуровъ’, что сильные не вс берутъ взятки съ слабыхъ. Хозяйка моя была женщина практическая, въ узкомъ смысл этого слова, слова мои не дошли по назначенью. На мои слова хозяйка съ недоврчивой усмшкой покачала головой. Никакъ не могъ человкъ того взять въ толкъ, что бдняка задаромъ можно напоить, накормить, подарить добрымъ словомъ и лаской, если печаленъ — горе поразмыкать, если болнъ — полечить…
Для меня Мари была просто милое дитя, любящее, нжное, брошенное обществомъ на произволъ судьбы. Она для меня была — по горькой участи — сестра. Безъ всякихъ чувственныхъ смутъ и треволненій любовался я на нее — и ни въ голов, ни въ сердц не копошилось злыхъ думъ — поползновеній нарушить ея мирный покой. Да и можно ли было, чмъ бы то ни было, возмутить невозмутимую тишь ея беззаботнаго, дтски-наивнаго міра? не знаю. Мн тогда казалось — ‘нтъ…’
Долго не спалъ я, все думалъ. Я думалъ о странной, страшной дол той двушки, что такъ доврчиво назвалась моей сестрой и такъ доврчиво и мирно, словно у матери своей или у подруги, заснула въ комнат едва ей знакомаго мужчины.
‘Если вс т добрыя качества души и ума существуютъ въ Мари дйствительно, думалось мн, если они не обольстительный только миражъ, какимъ насъ нердко радуетъ судьба, въ юдоли скрежета и плача, то неужели и вс люди не могли бы имть тхъ же хорошихъ качествъ? Неужели они не могли бы быть людьми въ собственномъ значеніи этого слова, то есть существами человчными, — не сть другъ друга, не лукавить…’
Мари, какъ существо не отъ міра сего, меня удивляла и влекла къ себ, какъ загадка. Какова будетъ разгадка!.. Я уже намчалъ планъ своихъ будущихъ отношеній къ Мари, по просту сказать — мечталъ…
Вотъ отчего я такъ долго не спалъ въ ту ночь.

V.

По утру на слдующій день мы сидли за завтракомъ. Морозъ въ ночь усилился. Въ печи дрова трещали, въ комнат припахивало горящей березовой корой. Въ комнат было свтло, уютно. Пріятное чувство довольства располагало поблагодушествовать, понжиться малость. Вдругъ на двор заиграла шарманка. Старикъ въ какомъ-то обдерганномъ тулупишк, въ маленькой шапк и съ ушами, завязанными тряпицей — стоялъ середи двора. Заиндевла его сдая борода, щеки поблли, а костлявые пальцы съ трудомъ вертли ручку. Шарманка плакала, болзненно стонала, шарманщикъ посматривалъ на окна… Мари захотлось бросить старику денегъ. Напрасно она рылась въ своихъ дырявыхъ карманахъ, напрасно перетряхивала платье, напрасно — денегъ не находилось. А шарманка плакала, хрипла…
— Да дай же! вскричала мн наконецъ Мари посл тщетныхъ торопливыхъ поисковъ.— Не могу никакъ вспомнить, куда я ихъ положила… добавила она про себя серьезно и хмуря брови.
— Мелкихъ у меня нтъ! отвчалъ я и, молча, показалъ ей изъ портмоне кончикъ красной ассигнаціи.
— Ну такъ что же!.. Теб жаль, что ли? укоризненно спросила Мари, смотря на меня пристально, съ сожалніемъ.— Вотъ ты какой! Я не знала… Я думала, что ты лучше, а ты… Теб денегъ жаль? Да?— Странно сердито надулись губки, глаза хмуро перебгали съ окна на меня и обратно.
Мари, какъ мн казалось, очень хотлось вырвать у меня портмоне и бросить въ форточку старому нищему. И будь у нея поболе силы, я увренъ, что мой бумажникъ полетлъ бы на мостовую. Кром красненькой ассигнаціи, у меня за душой ничего не было да и впереди предвидлось нескоро, но мы уладили дло. Я добылъ нсколько мди у хозяйки и передалъ Мари.
Ничмъ не накрывшись, несмотря на трескучій морозъ, по своему, живо сбжала она съ лстницы и уже подъ аркой воротъ вручила старику деньги. Черезъ минуту она бгала по комнат, топала, хлопала въ ладоши — грлась…
— Ай, какъ холодно! Какъ холодно! приговаривала она.
Такъ мгновенная наша размолвка кончилась примиреньемъ.
— А все-таки скупой! Скупой? Да? повторяла Мари, топая ножкой, какъ капризное, балованное дитя.
Кто же баловалъ тебя, сердечная?
Жизнь, кажется, не гладила и не гладитъ тебя по головк, а на твои милыя улыбки отвчаетъ кислою гримасой…
А Мари не плачетъ, смется…

VI.

Черезъ недлю или боле — хорошо не помню — сидли мы вечеромъ съ Мари на диван и. по обыкновенію, сумерничали. Я любилъ тогда сумерничать, то есть сидть или лежать на мягкихъ подушкахъ дивана въ потемкахъ, курить и думать.
Дневной свтъ гасъ въ окнахъ. Фонарщикъ, стоя наверху своей лстницы, зажигалъ подъ моимъ окномъ фонарь. Красноватый свтъ, не озаряя комнату, полоской пробивался на подоконникъ… А я тогда былъ могучъ, тогда я былъ парь, былъ богъ. Передо мной проходили смутными, длинными рядами событія временъ минувшихъ. Передо мной возставало темное настоящее, какъ чудовищная фантасмагорія, какъ страшный сонъ. Блестяще и ярко рисовались мн блаженныя картины — свтлая даль грядущихъ дней… Въ т минуты, по справедливости, я могъ о себ сказать ‘je regne.’
Въ вечеръ, описываемый теперь, я говорилъ Мари о тяжелыхъ временахъ, о жертвахъ, о необходимости ихъ. Я говорилъ Мари о той божественной искорк, что на зло всмъ демонамъ тлетъ и горитъ надъ міромъ, не зловщимъ свтомъ погребальнаго факела. а голубымъ сіяньемъ вифлеемской звзды. Я говорилъ, что напрасно хлопочутъ легіоны темныхъ силъ потушить эту прометееву искру: свжій, благодатный втерокъ раздуваетъ ее — и искра горитъ… Но кончилъ я свою свтлую рчь унылой ноткой…
— Такъ ты говоришь, что теперь у насъ ночь? спросила Мари. Она все время внимательно слушала, наклонившись къ моему плечу.— А знаешь… Я теб спою псню и печаль твоя пройдетъ…
И Мари спла:
‘Не все на неб будетъ ночь!
Авось, и солнышко проглянетъ…’
Каждое слово, каждый звукъ дышалъ глубокимъ чувствомъ. Живымъ упованьемъ вяло отъ мертвыхъ словъ старинной псни.
— Хорошая псня! замтилъ я.
По моей просьб она спла ‘въ глубокой тснин Дарьяла’ — особенно хорошо исполняла она этотъ лермонтовскій романсъ.
‘И было такъ нжно прощанье,
Такъ сладостно голосъ звучалъ,
Казалось, восторги свиданья
И ласки любви общалъ…’
— Теб, кажется, скучно? Да? кончивъ пть, спрашивала меня Мари.— Вдь я съ тобой не прощаюсь… Чего же ты? Мы съ тобой побудемъ прощаться…— Она наклонилась ко мн и нжно, ласково поцловала. Я погладилъ ее по головк, провелъ рукой по ея шелковистымъ волосамъ, отвелъ съ лица упавшія темныя пряди и по-братски поцловалъ въ лобъ.
Въ тотъ же вечеръ, попозже, я разсказывалъ ей вкратц сюжетъ моей повсти — въ ту пору я работалъ надъ повстью, но ей не суждено было явиться на свтъ по обстоятельствамъ, ни отъ кого не зависящимъ. На стол, передъ диваномъ, горла лампа. Мари молча полулежала на диван и какъ будто дремала.
— Вотъ теперь я и остановился на свадьб… закончилъ я свой разсказъ.— Теперь будетъ свадьба, затмъ жизнь въ деревн…
При послднихъ словахъ Мари быстро поднялась, отшатнулась отъ подушки дивана и глубоко задумалась, словно темное облако пролетло надъ ея склоненной головой. Она сидла, пристально глядя на узоръ переддиваннаго ковра, руки ея упали на колна… Я посмотрлъ на нее съ удивленіемъ: такая быстрая перемна поразила меня.
— О чемъ такъ задумалась? спросилъ я, чтобы сказать что нибудь, чтобы вывести ее изъ тяжелаго раздумья. Я взялъ ее за руку. Мари тяжело вздохнула, отняла у меня руку, лниво провела ею по глазамъ и посмотрла на меня изподлобья, но такъ странно, безучастно, холодно — словно бы въ то время мыслію витала она гд-то далеко-далеко, за тридевять земель, а передо мной какъ будто оставалась только ея бездушная тнь. Губы ея сжались, лицо поблднло. Но вдругъ она меланхолически улыбнулась и пришла въ себя…
— А мн нужно сбираться, заговорила она наконецъ не безъ усилія.— Опоздаю, пожалуй… Седьмой часъ!.. Ой, пора, пора!..
Мари вскочила и засуетилась. Заботой, тревогой дышала каждая черта ея оживленнаго, выразительнаго личика. Щеки, за минуту блдныя, загорлись, глаза блеснули изъ-за рсницъ.
— Куда же это? спросилъ я, слдя за нею и ровно ничего не разумя, ни о чемъ не догадываясь.
— Сегодня одна моя подруга замужъ выходитъ, меня звали… Ее надо наряжать къ внцу… У нихъ будетъ балъ… музыка… Меня приглашали… торопливо сообщала мн Мари и торопливо куталась въ свой блый шарфъ.— Будетъ гостей очень много… станутъ танцевать… весело! Я ужь думаю: не ворочусь сегодня… Ты меня не жди! Спи!
— Да какъ же ты ничего объ этомъ… заговорилъ я.
— Ну, прощай! Мн теперь некогда… перебила она, цлуя меня на лету.
— А денегъ-то на извощика! крикнулъ я ей вслдъ.— Да вдь теб одться надо… Не въ тряпкахъ же подешь… Да и поздно ужь теперь, кажется… Какая странная!
Она вернулась ко мн съ конца корридора, не глядя опустила деньги въ карманъ бурнуса и побжала.
— Я заду къ парикмахеру! крикнула она уже изъ дверей.— Потомъ въ магазинъ, тамъ… Дверь хлопнула. Мари изчезла. Я остался въ комнат одинъ и былъ-таки ошеломленъ порядочно.
‘Какъ такъ! Ее звали на свадьбу и она не вспомнила объ этомъ до сихъ поръ! Не сказала ничего мн… размышлялъ я. Странно. Не сбиралась, не сбиралась, а вдругъ свернулась и полетла… Такъ скоропостижно! Гм! Неужели она могла забыть?..’
Память у Мари, дйствительно, была плоха. Бывало, попроситъ чего нибудь — и черезъ пять минутъ уже забыла… Какъ дитя! Но свадьба! Свадьба подруги для нея должна быть фактомъ крупнымъ. Приглашеніе на свадьбу, на балъ въ бдной, жалкой жизни Мари — явленіе, выходящее изъ ряда обыкновенныхъ, повседневныхъ длъ… Весь вечеръ я писалъ, писалъ и ночь…
Пробило три часа.
Я уже спать хотлъ ложиться, какъ вдругъ раздался торопливый звонокъ…

VII.

Мари!..
Лице ея посинло отъ холода, она дрожала. Несмотря на ворчанье хозяйки, я досталъ у нея изъ шкафа вино и заставилъ иззябшую Мари выпить нсколько глотковъ и обтереть себ виномъ ноги и руки… Потомъ я уложилъ ее на диванъ и закуталъ всмъ, что только у меня имлось теплаго.
— Теперь хорошо, хорошо… ладно! говорила она, согрваясь. Густой румянецъ пятнами выступилъ у нея на лиц. Дтски-довольная улыбочка пробгала по ея губамъ, когда я заботливо укрывалъ ее то тмъ, то другимъ. Она была въ томъ же поношенномъ, черномъ шерстяномъ плать, что и всегда, въ той же грязной обуви, въ рваныхъ ботинкахъ — и только, какъ бы въ контрастъ къ ея жалкому, бдному костюму, на голов у нея красовался внокъ изъ цвтовъ. Цвты были сдланы не очень-то искусно, и все-таки прелестно шли къ ея смуглому лицу, къ ея цвтущимъ щечкамъ, къ темнымъ, небрежно взбитымъ волосамъ.
Я освдомился о свадьб.
— Не пустили! отвтила она.
Темная тнь скользнула по ея лицу. ‘Неудивительно!’ подумалъ я съ ироніей, припоминая ея нищенское рубище.
— Я долго стояла на улиц, просилась — нтъ! И свадьбы, говорятъ, у насъ нтъ никакой! Съ чего вы взяли? Гм! А сами приглашали… Долго я стояла, подходила къ окнамъ — и отъ окопъ гонятъ… Съла бы я ихъ окна-то, что ли! Странные… Говорятъ что-то, кричатъ… Точно сумасшедшіе… Долго еще болтала Мари, спрашивала хорошо ли убрана ея голова, красивы ли цвты, къ лицу ли они ей, но я ужь слушалъ ее плохо, отвчалъ не впопадъ.
Молча стоялъ я у нея въ ногахъ. Я упалъ вдругъ съ облаковъ. Страшная тяжесть стснила мн грудь и сердце билось неровно. Очевидно, никакой свадьбы не было, никакая подруга не выходила замужъ и не приглашала Мари одвать ее къ внцу. Итакъ — правда! Мари — ‘несчастненькая!’ То, чмъ я восхищался, не дйствительность, а призракъ? Но какой прекрасный призракъ! Какъ бы я страстно желалъ обратить его въ дйствительность! Но нтъ къ тому возможности — и руки опускаются и гнетущее, обидное сожалніе закрадывается въ голову… Трупъ я принялъ за человка… Мечты мои, какъ спугнутыя птички, разлетлись въ даль, скрылись изъ вида вонъ. Отъ недавнихъ мечтаній осталась только горечь и единственный слдъ — пустота… Гд волшебные замки, гд рощи зеленыя, тихо журчащіе ручьи, гд земля обтованная? Кругомъ одна безлюдная, безплодная пустыня…
И что же это за безчувственная мать, что отпускаетъ свое больное, слабое дтище шляться по улицамъ и закоулкамъ обширной столицы, шляться — быть можетъ, по грязнымъ вертепамъ, одинъ ужь воздухъ которыхъ заразительне всякихъ ядовъ! Что это за жестокосердыя сестры, что бросаютъ родную свою на произволъ судебъ! Хоть бы помстили ее въ домъ умалишенныхъ, если стсняются держать ее подъ своимъ надзоромъ дома! Я возмущался. Бросить ребенка, какъ какую нибудь негодную тварь! Вдь и собаченку не всякій вышвырнетъ на мостовую!.. И что за жалкое существо эта Мари Какая смсь ума и безумія! Смсь безобразія и красоты Только наша жизнь неурядная и можетъ производить такіе поражающіе контрасты, такія скорбныя явленія…
Теперь ужь совсмъ другими глазами, чмъ прежде, я смотрлъ на Мари. Умная, добрая Мари моего воображенія умерла, а въ дйствительности Мари жила безумная, жалкая, несчастненькая…
Мучительная прошла ночь.

VIII.

При свт дня Мари опять была умна, весела, интересна, по обыкновенію. Она шутила, острила безобидно, напвала сквозь зубы ‘милыя горы’ — словомъ, была мила, какъ вчера, какъ и всегда.
— Хозяйка твоя не разсердится, что я такъ часто бываю у тебя? спрашивала меня Мари.— Она, можетъ быть, не любитъ, что я все пою? Да?
Я успокоилъ ее совершенно.
Вчерашнія тни, казалось, изчезли безслдно. Она ничего не говорила о свадьб, какъ точно вовсе забыла о происшествіяхъ прошедшей ночи, я, разумется, не напоминалъ ей и сталъ утшать себя тмъ, что Мари изрдка подвержена припадкамъ, что ее впродолженіе припадка выпускать изъ дома не слдуетъ, что, посовтовавшись съ какимъ нибудь психіатромъ, можно бы было предпринять мры порадикальне къ ея излеченію. Человкъ склоненъ утшать другихъ, а самого себя въ особенности. Дневной свтъ разогналъ ночные призраки и показывалъ положеніе длъ въ лучшемъ вид.
Оказалось, что Мари надо купить кое-что изъ блья и шляпку: свой знаменитый блый шарфъ она вчера потеряла. Я снабдилъ ее деньжонками, далъ ей свою мховую шапку. Уходя, она нахлобучила на глаза шапку и, заглянувъ въ зеркало, громко, неудержимо расхохоталась.
— Какая я смшная! щебетала она, повернувшись въ профиль передъ зеркаломъ.— Ну, до свиданья! крикнула и убжала.
Возвратилась Мари уже поздно вечеромъ — безъ денегъ, безъ блья, безъ шляпки, даже своей мховой шапки не видалъ уже я боле.
— Что же ты? встртилъ я ее.— Ты потеряла деньги, что ли? Мари, не смущаясь ни мало ни моимъ вопросомъ, ни взглядомъ строгимъ, вопросъ сопровождавшимъ, вытащила изъ кармана своего бурнуса щегольскіе сапожки и тутъ же вдла въ уши какія-то дрянныя сережки съ стеклянными подвсками.
— Посмотри! Хорошо? Неправда ли? съ сіяющимъ отъ радости лицомъ показывала она мн сапожки и бренчала серьгами. Ее очень занимали и радовали эти обновки. Она улыбалась, но я уже не отвчалъ улыбкой на ея улыбку, какъ прежде. Ея словамъ, ея взглядамъ, ея смху я придавалъ уже теперь иной смыслъ, какой придалъ бы имъ на моемъ мст и всякій благоразумный человкъ. Мари, какъ уже сказано, была для меня не прежнею двушкой — умненькой и красавицей, а безумнымъ созданьемъ. Я не улыбался. Хмуро сидлъ я на диван, съ раздраженіемъ перелистывая книгу… Не такъ ли же и все на свт прахомъ идетъ, когда подойдешь ближе! Неужели только издали все прекрасно, величаво, вблизи же уродливо, мелочно и грязно!.. Не такъ же ли вс надежды — и истина, и счастье и благородныя стремленья??.. Конечно, Мари не догадывалась о томъ, что происходило во мн… Она обувала сапожки, бренчала своими мдными серьгами — и была счастлива…
— А денегъ не осталось отъ покупокъ? спросилъ я ее.
— Осталось сколько-то… гривенъ семь, кажется! разсянно отвчала Мари, вся углубившись въ созерцаніе прелестей своихъ сапожокъ и серегъ.
— Гд же он?
— Гд?! Да я ихъ извощику отдала… Онъ попросилъ, онъ бдный такой… И кляча-то у него голодная, еле ноги волочитъ…
— Да къ чему же ты вс-то деньги ему отдала? добивался я.
— Да он, видно, ему нужны… объясняла Мари.
— Да, вдь, у тебя ничего не осталось.
— Мн он не нужны теперь… Ахъ, да отстань, пожалуйста! Наскучилъ…
Но кто же изъ насъ боле сумасшедшій? вотъ вопросъ. Она ли, отдавшая извощику семь гривенъ, или я, не отдавшій бы ему ихъ?… Да. Это еще вопросъ…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На другой день по утру я читалъ вслухъ одну главу своей повсти, гд описывался медовый мсяцъ, его радости и сладости. Мари сначала слушала внимательно, длила по временамъ мткія замчанія, подсмивалась — по своему — то есть безобидно. Потомъ она сдлалась безпокойна, разсянна, наконецъ, не дослушавъ, перебила меня.
— Напиши мн, пожалуйста, просьбу!
— Кому?
— Мировому судь! Давно, давно бы еще надо… да все какъ-то такъ! Напиши мн, пожалуйста… поскоре! Мн, вдь, некогда… Право!— Она торопливо выдернула изъ-подъ прессъ-папье листъ бумаги, придвинула ко мн чернильницу, перо… Ну, пиши же! Пиши, голубчикъ! Ангельчикъ, милочка… Она гладила меня по плечу, въ глаза заглядывала…
— О чемъ же писать? спросилъ я.
— Я скажу, скажу! Пиши скоре… И Мари сказала мн, какъ и съ чего надо начать, вроятно, уже не въ первый разъ диктовала она эту самую просьбу. Изъ ея разсказа я узналъ грустный эпизодъ изъ ея жизни и впослдствіи изъ иныхъ источниковъ имлъ случай убдиться, что суть ея сказанья — истина и что только детали придуманы ею самою.
Въ прошломъ году на святкахъ она гостила у своей матери. Наканун новаго года здила она въ маск съ нсколькими подругами. Пріхали он, между прочимъ, къ своимъ знакомымъ въ домъ Валинецкаго (Въ томъ дом я жилъ въ ту пору, когда встртился съ Мари). Двушки много танцовали, веселились. Изъ кавалеровъ къ Мари особенно приставалъ одинъ, толстенькій, богатый человчекъ, у котораго — какъ видно — животные инстинкты стояли впереди всего. Онъ танцовалъ съ Мари, любезничалъ, мелкимъ бсомъ разсыпался. Шутя, уговаривалъ онъ Мари хать съ нимъ кататься, общалъ потомъ се къ матери завезти, домой — на Неприглядную улицу. Мари отказывалась. Баринъ приставалъ, соблазнялъ лихой тройкой и соблазнилъ. Похали, катались долго, захали въ гостиницу куда-то…
— Я страшно устала, говорила Мари.— Спать мн до смерти хотлось. Я, впрочемъ, не хотла идти въ гостиницу… Онъ меня на рукахъ снесъ, онъ такой сильный былъ! Сильне тебя… Я испугалась, заплакала, стала проситься домой… Онъ мн шоколаду предложилъ… Я шоколадъ ужасно люблю!… Ты любишь? Да? обратилась ко мн Мари.
Я качнулъ головой въ знакъ согласія.
— Ну, да! О чемъ же я говорила?… Да! Вотъ я и напилась шоколаду, да что ужь тутъ со мной сдлалось — право не знаю… Я заснула крпко-крпко… Такъ скоро заснула я, что не успла, кажется, и чашки своей допить… Онъ мн, говорятъ, сонныхъ порошковъ въ шоколадъ намшалъ… Ты смотри же, такъ и напиши… Ну, а пока я спала, онъ… Ты мн не вришь?
Мари настойчиво поглядла мн въ глаза.
— Врю! отвчалъ я.
— Потомъ что разсказывать… Изъ училища, гд я училась, меня исключили, мама меня отъ себя гнала, сестры тоже были противъ меня: он такія благочестивыя… Я, говорятъ, уродилась не въ нихъ… А онъ общалъ жениться на мн, хотлъ весной пріхать, не пріхалъ — обманулъ… Теперь онъ, говорятъ, здсь… Вотъ я все и хожу, ищу его — не могу найти… Мн совтовали прошеніе подать мировому судь: мировой его можетъ принудить жениться… Вдь, можетъ? Да? Я думаю, что можетъ… Ну, теб я все разсказала теперь… Пиши же, прошу тебя! Да поскоре… ахъ ты какой, право… Ты пойми: вдь онъ опять ухать можетъ, а я-то что же! Я такъ и останусь…
И такъ она меня упрашивала, такими нжными именами называла меня, такъ умильно, ласково смотрла, что отказать я былъ не въ силахъ ей. И сознавая, что я слушаюсь сумасшедшаго, длаю глупость, я писалъ подъ диктовку, исписалъ цлый листъ, но не отдалъ ей, положилъ подъ сукно, сказавъ, что надо еще будетъ кое-что поисправить. Мари, между тмъ, высказавъ мн свое горе, казалось поуспокоилась, притихла… Немного погодя, она уже съ одушевленіемъ пла:
‘Ты причаль, моя рыбачка,
Легкій къ берегу челнокъ.
Подойди и дай мн ручку,
Сядь со мною на песокъ!…’
Но не находилъ уже я прежней прелести въ ея пніи: въ иной цвтъ все окрасилось для меня.
На утро Мари позабыла и о жених, и о своемъ прошеніи и о всхъ мировыхъ на свт — была попрежнему мила и весела. Но сомннія уже боле не оставалось на счетъ ея умственнаго состоянія. Лишь только скажи при ней, что нибудь о свадьб, упомяни слово женихъ, невста или что нибудь въ томъ же род — она тотчасъ или начнетъ сбираться къ подруг, ‘которая сегодня выходитъ замужъ,’ или начнетъ сочинять мировому судь самую трогательную просьбу и, сочиняя, будетъ то напвать сквозь зубы какую нибудь арію, то горько-горько плакать…
Такъ оставалась она у меня еще нсколько дней.

IX.

Не разъ просила Мари мою карточку, но я отказалъ… А время шло, припадки безумія не повторялись. Днемъ я работалъ, въ сумерки засыпалъ подъ ея псни, вечеромъ мы съ ней читали, разсуждали о прочтенномъ, спорили. Возвращаясь домой, я находилъ ее или за работой у окна или съ книгой. Если я возвращался рано — она, какъ хозяйка, похваливала меня: если запаздывалъ — длала мн выговоръ…
Однажды, возвратившись домой часу въ седьмомъ вечера, я — противъ обыкновенія — не нашелъ у себя Мари, а на другой день, перебирая альбомъ, я не досчитался двухъ карточекъ: карточки своей и кузины. Посл этого происшествія я просилъ хозяйку не пускать безъ меня Мари въ комнату, ибо она могла похитить и что нибудь поважне моей карточки или карточки кузины. Но при этомъ я хозяйку просилъ принимать ее ласково, и если она попроситъ сть — накормить ее обдомъ, напоить чайкомъ, дать ей на извощика… Тутъ я вспомнилъ, что Мари при самомъ начал нашего знакомства, какъ бы предупреждала меня, говоря:
— Я иногда ворую! Только денегъ не беру никогда: он такія тяжелыя…
Два раза приходила Мари — и все безъ меня. Въ послдній разъ, уходя, она сказала:
— Видно, Василію Гавриловичу, что нибудь наговорили обо мн. Онъ сердится… Напрасно!.. Скажите ему, чтобы онъ не врилъ… Да скажите ему, что я весной узжаю въ теплую сторону… Проститься приду…
Посл того Мари не приходила уже боле.
Ее, какъ я слышалъ, напугали студенты, погрозивъ ей желтымъ домомъ. Желтаго дома она всего боле на свт боялась. Надо было видть, какъ страшно вдругъ измнялось и блднло ея личико, когда ей начинали говорить о желтомъ дом. При этомъ я узналъ, что картина отношеній студентовъ къ Мари, нарисованная моимъ воображеніемъ, въ дйствительности была вовсе не такъ чиста и человчна…
Тяжелыя думы, навваемыя воспоминаніемъ о Мари, еще долго смущали меня. Я задавалъ себ вопросы: Гд-то Мари теперь? Нашла ли она себ новаго друга? По человчески ли поступить съ нею ея новый другъ? Или она шляется безъ пристанища, го. нимая изъ родного дома, гонимая чужими изъ дома въ домъ? Не воспользуются ли ею добрые люди, не позавтракаетъ ли ею какой нибудь больной, разслабленный кутила? Не замерзнетъ ли она на тридцатиградусномъ мороз гд нибудь подъ заборомъ въ своемъ легкомъ бурнус?… И не разъ въ сумерки, или вечеромъ, или срымъ утромъ, сидя въ теплой комнат, прислушиваясь къ треску пламени въ печи, прислушиваясь къ уличному шуму, я вспоминалъ Мари, ея живые, искристые глазки, ея разсказы, ея псни, ея задушевныя улыбки, ея дтскую веселость, беззаботное довольство сегодняшнимъ днемъ и совершенное забвеніе дня прошедшаго и завтрашняго.

X.

Зима приближалась къ концу. Подули февральскіе втры.
Срый день стоялъ надъ городомъ. Сильный вихрь взметалъ снгъ и несъ его по улицамъ, засыпая прохожихъ и прозжихъ, занося подъзды и панели. Стучали двери, стучали вывски лавокъ. Не видно было свта божьяго. Я шагалъ по сугробамъ съ ршимостью отчаянія и завертывался въ пальто. Втеръ неистово ревлъ, визжалъ вокругъ меня, огибая улицы и несясь по широкимъ площадямъ, мимо лачужекъ и дворцовъ. Снгъ слпилъ мн глаза. Я спшилъ домой: въ тотъ день я вызжалъ по длу въ Петербургъ. Вдругъ передо мной изъ-за снжнаго вихря словно изъ земли выросла Мари.
— Здравствуй! прошептала она, едва переводя духъ отъ усталости.
— Куда это ты бжишь такъ? спросилъ я, держа ее за руку.
— Охъ, тороплюсь! Пусти, пожалуйста… Вдь сегодня свадьба…
— Гд ты живешь? Твой адресъ?…
Мари закутывала голову какимъ-то дырявымъ платкомъ. Снгъ набился ей въ волоса, мокрые волосы выбивались изъ-подъ сpare, заячьяго воротника ея шубейки. Втеръ сердито взввалъ ихъ темныя пряди.
— Да все тамъ же… на Могилкахъ живу… Прощай?— Она сжала мн руку крпко, улыбнулась… Зачмъ? Кому улыбалась она? Эхъ, если бы эта ангельская улыбка была умная улыбка!..
— Ахъ, я нынче узнала новый романсъ, прехорошенькій — я ужо теб спою его когда нибудь… говорила она, воротившись ко мн.— Ты знаешь… Чей онъ? не помню…
‘Не скажу никому,
Отчего я весной
По полямъ и лугамъ
Не сбираю цвтовъ!
Та весна далеко,
Т завяли цвты,
Изъ которыхъ я съ нимъ
Завивала внки…’ продекламировала она скороговоркой. Свистъ и завыванья втра заглушали ея слова.
Я нанялъ ей извощика, далъ на дорогу денегъ.
— Я къ теб зайду! крикнула Мари.— Я… ея послднія слова втеръ умчалъ. Скоро она скрылась у меня изъ глазъ въ снжныхъ облакахъ. Вьюга пуще ревла… ‘На Могилкахъ живетъ! раздумывалъ я. Ужь лучше бы теб мертвой въ могил лежать!’
Потомъ, будучи проздомъ въ город калачей и грязи, я розыскивалъ Мари — но напрасно: въ адресной контор ея мстожительство не было извстно.
Такъ, я не видалъ Мари. ‘Что-то будетъ съ ней? Что-то ждетъ ее?’ На этотъ вопросъ мн жизнь дала отвтъ. Его я не скажу: ты, читатель, его знаешь самъ…
Теперь, то есть пробжавъ до конца мой разсказъ — ты, читатель, конечно, вполн убдился, что Мари — безумная. Да, она безумная.
Горько жилось этой двушк, холодно и голодно жилось, ее подтачивала страшная болзнь, она терпла, повидимому, на каждомъ шагу обиды, разныя крупныя и мелкія лишенія, невзгоды — и несмотря на то, веселость ее не покидала, она смялась — не зло, не съ ироніей, а чисто и свтло, какъ свтло и чисто поетъ въ весеннемъ воздух жаворонокъ надъ оживающей землею. На зло судьб, на зло людямъ Мари не унывала… Главнымъ доказательствомъ безумія послужила теб, читатель, разумется, именно эта беззаботность, эта дтская веселость, это невозмутимое спокойствіе посреди бдствій и горя. У сумасшедшихъ, видно, есть своя философія — да такая крпкая, какой еще не снилось нашимъ Гегелямъ. Но веселость Мари понятна намъ… Она не видла того, что видли мы. Что насъ мучитъ и терзаетъ до боли страшной, до отчаянія, то, для нее проходило незамтно. Она не вникала въ т мерзости и гадости, которыя мы наблюдаемъ съ такою любовью. Она не понимала тхъ золъ, что мутнымъ потокомъ бушевали неистово кругомъ нея и въ которомъ мы купаемся. Отчего бы ей было не смотрть весело на міръ? Вроятно, онъ ей представлялся такимъ, какимъ рисуется намъ, умнымъ людямъ, въ рдкія минуты восторженныхъ мечтаній… Вторымъ вскимъ доказательствомъ положительнаго безумія Мари служило то, что она не походила на насъ, на людей въ полномъ ум, т. е. считающихъ себя таковыми. Она, напримръ, отдавала послднія деньги тому, кто ихъ просилъ у нея, и готова была снять съ себя для друга-ближняго послднюю нитку — не по принципу. Принциповъ Мари не знала.
Веселость была обычнымъ, нормальнымъ состояніемъ духа Мари, тогда она была совершенно здорова и здоровая она вовсе не походила на насъ — людей благоразумныхъ и несчастныхъ. Но Мари иногда заболвала. Подъ болзнью я разумю т припадки, впродолженіе которыхъ на нее находило непріятное, серьезное расположеніе духа, когда на нее нападала тревога, безпокойство: въ эти минуты безумная длалась похожею на насъ — умныхъ. Тогда ея міросозерцаніе вдругъ помрачалось, жизнь подергивалась мрачными тнями. Тогда у Мари вдругъ являлись заботы, замыслы, коварство, желаніе рядиться, желаніе кого-то на себ женить, свить себ гнздышко. Она длалась кляузницей-юристкой, писала просьбы мировому судь, хмурила брови, жаловалась, плакала, даже бранилась… Къ счастію ея, такія минуты скоро проходили и забывались, какъ забываются нами т рдкія минуты, когда мы бываемъ людьми de facto. De jure, какъ извстно, мы всегда люди и по преимуществу — хорошіе…
Итакъ, Мари была счастлива… А мы, умники? Счастливы ли мы?.. Ты, быть можетъ, думаешь, читатель, что я посовтовалъ бы лучше всмъ сойти съума, чтобы быть счастливе и человчне, чмъ мы есть на самомъ дл?.. Да?.. Ты угадалъ, Я посовтовалъ бы это и совтовала, бы до тхъ поръ, пока не изчезли бы причины, заставляющія умныхъ завидовать безумнымъ — тому жалкому счастью, что можно назвать безсознательнымъ бытіемъ разумнаго существа, созданнаго чувствовать и сознавать…
Часто вспоминается мн Мари, ея псни и улыбки. Тогда въ моемъ воображеніи занимается срый денекъ. тусклый, холодный и снжный. Тогда опять надо мной, вокругъ меня вьюга шумитъ, реветъ и стонетъ.
Но страшне вьюги и мятели шумитъ и стонетъ тотъ омутъ, что зовется жизнью. Въ этомъ омут щепки и тина плаваютъ по верху, а золотой слитокъ и алмазъ идутъ ко дну. Въ этомъ омут высокое, благородное, чистое часто осмивается, зовется безуміемъ. Низкое, грязное и подлое величается достоинствомъ, умомъ. Когда отршившись отъ всего ходячаго и предвзятаго, посмотрть совершенно объективно въ глубь этого омута — морозъ по кож подеретъ, дыбомъ волосъ встанетъ… И невидимая сила влечетъ, увлекаетъ въ тотъ омутъ все живущее — и люди, ‘какъ будто листья въ ноябр’, какъ несчастные въ пляск святого Витта, кривляясь, извиваясь, строя адскія гримасы, плача и смясь, стремятся въ темный омутъ, топятъ другъ друга, захлебываются… Не знаешь, кому помочь? Кого жалть? Кому посылать проклятье?
Оглянешься, подумаешь…

П. Засодимскій.

‘Дло’, No 4, 1870

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека