65-ой год моей жизни или подробное описание всего происходившего со мною с 7 числа октября 1802 г., Болотов Андрей Тимофеевич, Год: 1802

Время на прочтение: 35 минут(ы)

ИЗ НЕИЗДАННОГО ЛИТЕРАТУРНОГО НАСЛЕДИЯ БОЛОТОВА

Публикация И. Морозова и А. Кучерова

Лит. наследство. Т. 33/34
М.: Изд-во АН СССР, 1939.

I
БОЛОТОВ-ПУБЛИЦИСТ

В помещичье-буржуазной историографии Болотовские записки неизменно пользовались репутацией одного из самых полноценных и содержательных памятников мемуарной литературы XVIII века. Уже при появлении на страницах ‘Сына Отечества’ 1839 г. первых, сравнительно очень небольших мемуарных отрывков издатель, характеризуя в особом примечании их автора, спешил воздать ‘достойную память мужу добродетельному’, жизнь которого оценивалась как ‘полезная, тихая и замечательная’1. Выход из печати еще ряда глав2 дал повод к новому, более развернутому отклику, принадлежавшему А. В. Дружинину. ‘Нельзя не отдать справедливости почтенному старичку,— писал он,— за его уменье рассказывать, за его ясную и спокойную речь, чуждую всяких претензий, чуждую сухих афоризмов,— речь, в которой будто отсвечивается все тихое, кроткое, безмятежное и полезное существование этого умного человека’. А в другой раз, стремясь объяснить читателю, почему ‘Записки Андрея Тимофеевича Болотова должны занять видное место в ряду автобиографий русских людей’, тот же автор высказался еще более красноречиво: ‘Автобиографии, т. е. повествования исторических и неисторических, любезных и нелюбезных лиц о происшествиях своей собственной жизни, с описанием своих мыслей и ощущений, всегда были любимым чтением людей с наблюдательным складом ума. Что может быть возвышеннее и поучительнее, как следить за жизнью и чувствами личности, или почему-нибудь обратившей на себя внимание потомства, или просто близкой к нам, вследствие закона, так прекрасно переданного Теренцием в своем стихе ‘Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо’. Этою симпатиею лучшего класса читателей к задушевной исповеди своих собратий легко объяснить причину, по которой словесность почти каждого народа богата многими автобиографиями’8. Такова классово четкая формулировка Дружинина.
Наконец издание М. И. Семевским полного (по крайней мере так он тогда думал) текста записок Болотова4 ознаменовалось взрывом поистине безудержного восторга. Сам М. И. Семевский, рассчитывая на тех же ‘лучшего класса читателей’, которых имел в виду и Дружинин, старался как можно выразительнее представить значение памятника, составляющего ‘одно из драгоценнейших достояний нашей исторической литературы’. ‘Лучшие стороны этого рассказа,— читаем мы в его предисловии,— составляют необыкновенная искренность автора, любовь к правде и к дорогому отечеству. Болотов есть полный представитель лучших русских людей прошлого столетия. Большие природные дарования он развил упорным изучением наук и литературы как отечественной, так и иностранной, в особенности немецкой. Независимо от этого, это был человек прекраснейших душевных качеств: в записках его, как в зеркале, отражается его чистое прекрасное сердце. Отсюда эта теплота рассказа, эта правдивость, этот добродушнейший юмор’6.
По преимуществу узко-суб’ективная, личной симпатией или неприязнью окрашенная (вспомним ‘любезных и нелюбезных лиц’ у Дружинина), опирающаяся прежде всего на моральный критерий, характеристика Болотова под пером наших авторов вряд ли кому покажется неожиданной: она в такой же степени закономерна, как и всякий другой пример классовой ограниченности домарксистской публицистики и историографии. Споры о том, заслужил ли Болотов эпитет ‘одного из образованнейших людей своего времени’ или он ‘самый заурядный тульский помещик, самым банальным образом судящий о людях и событиях. Критика его мелка и придирчива, понимание вещей и событий весьма заурядное’6,— понятны в устах помещичье-буржуазных или либерально-народнических историков, по мнению которых, откровенно высказанному одним из представителей их правого фланга, к концу XVIII в. в провинциальном дворянстве — ‘главная масса нашей тогдашней интеллигенции, от которой ведет свое и большинство современной нам’7. Для историка-марксиста решение исследовательской задачи должно в данном случае итти как раз обратным путем: прежде всего — классовый анализ, в свете которого только и могут быть осмыслены — также конечно подлежащие изучению — личные черты.
На недостаток материала для этого анализа пожаловаться никак нельзя. Литературное наследство Болотова огромно и до сих пор еще не может считаться приведенным в окончательную ясность. Наиболее полный, но для нашего времени устаревший обзор Болотовских (напечатанных и неопубликованных) рукописей дан в ‘Критико-биографическом словаре русских писателей и ученых’ С. А. Венгерова 8. Для нашей работы мы воспользовались текстами двух имеющихся в Ленинграде собраний: 1) архива Института Русской Литературы Академии Наук СССР и 2) Рукописного отделения Государственной Публичной Библиотеки им. Салтыкова-Щедрина’, при чем сосредоточились на следующих рукописях: .
1. В ИРЛИ — ’65-ой год моей жизни или подробное описание всего происходившего со мною с 7 числа октября 1802 года’ (неопубликованное продолжение напечатанных воспоминаний, еще не получившее однако окончательной литературной обработки, это—скорее поденные записки в типичной однако для Болотова форме писем).
2. В Г. П. Б.— 1) ‘Опыт нравоучительным сочинениям’, 1764 г., 65 л. (копия). 2) ‘Забавы живущего в деревне или собрание разных мелких нравоучительных, сатирических, натурологических и других, отчасти важных, отчасти забавных сочинений, писанных в праздные часы для пользы и удовольствия себе и другим людям одним россиянином, сочинившим некогда детскую философию и разные другие книги’, 1791 г., 304 стр.
3. ‘Современник или записки для потомства, ч. I’, 1795, 416 стр.
4. ‘Собрание мелких сочинений в стихах и прозе’ — 11 томиков (с 1794 по 1824 г.).
5. ‘Записка о сравнительной выгодности крепостного и вольнонаемного труда’ (черновик, начало которого утрачено), 44 л.
Из них всех до сих пор были опубликованы, насколько нам известно, только некоторые главы ‘Современника или записок для потомства’ (в состав нашей публикации за единственным, особо оговоренным исключением конечно не входящие) (см. публикацию Н. Губерти в журнале ‘Библиограф’ 1885 г., No 9, стр. 33—38, No 10, стр. 49—52, 1886 г., No 1, стр. 2—4, No 2, стр. 25—28, 1890 г., No 2, стр. 21— 26, No 3—4, стр. 41—45, No 11, стр. 125—138, No 12, стр. 156—165).
Два слова о характере материала. Публицистикой печатаемые нами отрывки можно назвать лишь с некоторой оговоркой: автор предназначал их не столько для печати (хотя вообще кое-что в этом роде и было им издано)10, сколько на предмет собственного удовольствия и распространения среди знакомых (в ‘Записках’ Болотова есть ряд указаний на то, что он снабжал соседей и приятелей рукописными томиками собственного производства). Но в этой ограниченной среде они конечно служили целям оформления определенной классовой психологии.
Болотов — средний по достатку провинциальный помещик, после недолговременного периода военной службы прочно осевший на земле, взявший непосредственно в свои руки ведение хозяйства и управление ‘крещеной собственностью’ (в качестве ли владельца собственного имения или на ролях управителя чужими вотчинами — это для нас в данной связи не так существенно). Если учесть еще, что свою хозяйственную практику он стремился энергично пропагандировать путем литературных выступлений11 и пытался даже обобщать в ряде работ принципиального характера, интерес к его экономической программе станет совершенно законным. Для Болотова на первом плане — призыв ко всемерной интенсификации помещичьего хозяйства. Именно здесь тот стержень, который пронизывает все Болотовские писания по сельскохозяйственным вопросам, связывая их в единую довольно стройную систему. Не говорим уже о буквально многотысячных, в своем роде тоже любопытных заметках и сообщениях на тему о мелочах практического улучшения ‘сельского домостроительства’. Интереснее взять наиболее крупные работы, где все обогащающийся опыт хозяйственной практики автора служит почвой для некоторых теоретических обобщений. В самом деле: приходится ли Болотову отвечать на вопросы Вольного Экономического Общества о хозяйственном положении родного Каширского уезда12, он не упускает случая подробно высказаться насчет того, какой ущерб сельскому хозяйству приносит ‘так называемая и толь вредительная разнобоярщина и чрездесятинщина’, а с другой стороны, радуется тому, будто ‘впрочем земледелие и домостроительство вообще получает час от часу некоторое приращение, а особливо в помещичьих домах, бессомненно от того, что многие помещики, просвещаясь науками и видя иностранные места, разные новые вещи и учреждения по возможности заводят’. Ему же, убежденному ‘в рассуждении хлебопашества’, что ‘сия важная часть сельского домостроительства не находится у нас еще в таком состоянии и совершенстве, в каком бы ей быть надлежало’, принадлежат известные ‘Примечания о хлебопашестве вообще’ с детальным анализом условий приведения его ‘в лучшее состояние, сколько от изобретения новых к тому поспешествующих способов, столько ж и от узнания вкравшихся погрешностей и отвращения оных’. Сочиняет ли еще через несколько лет Болотов по заданию того же Вольного Экономического Общества ‘Наказ управителю или приказчику, каким образом ему править деревнями в небытность своего господина’ — для него бесспорно основная обязанность инструктируемого ‘состоит в том, чтоб чрез прилагаемые старания, во-первых, хлеба родилось больше’, и в частности — чтоб земля ‘была надлежащим образом и как можно лучше уработана’. Наконец, неудовлетворенный частичными улучшениями в деле обработки земли, наш автор выдвигает даже ‘общие и так сказать валовые отмены в хлебопашестве и в других частях сельского домостроительства, переменяющие все оного фундаментальное основание и приводящие его в отменное и лучшее состояние’. Именно, он предлагает заменить рутинное трехполье модной в его время в Пруссии мекленбургской семипольной системой севооборота. ‘Хотя сим образом,— читаем мы в его статье ‘О разделении полей’, где между прочим особенно восхваляются ‘в иностранных землях усердствующие общей пользе экономы’,— посев хлеба гораздо уменьшится, однако не произойдет от того никакого убытка, но паче хлеба родиться будет более, а сверх того произойдет еще та польза, что мы скота можем содержать более нынешнего, землю свою всю удабривать, да и сена еще с лугов гораздо более получать будем’13.
И потому, когда Болотову приходится подвести итог практической работы ‘относительно до экономии приватной или домостроительства сельского’ к концу XVIII в., он, противопоставляя помещиков-новаторов в деле ведения хозяйства помещикам-рутинерам, сам безоговорочно и горячо приветствует первых. В неопубликованной главе его рукописи ‘Современник или записки для потомства’ читаем: ‘Оное (речь идет о цитированной выше ‘экономии’ или ‘домостроительстве’) около сего времени было в нарочито уже хорошем состоянии: она начала уже со многих лет поправляться и со всяким годом, хотя и медленными и нескорыми шагами, но приходила в лучшее пред прежним состояние: повсюду размножались грамотные хозяева, способные к прочтению чего-нибудь и к предприятию чего-нибудь нового в своем домоводстве. Уже начинали мало-помалу отставать от прежних и единою только древностию освященных обрядов, обыкновений и предрассудков и предпринимать новые кой-какие в хозяйстве своем поправления и перемены, как например заводить у себя новые и чужестранные разные хлебы, семена, овощи, плоды и произрастения, делать некоторые перемены в хлебопашестве и земледелии. Однако все сии перемены и поправления, о которых впоследствии при других случаях упомяну подробнее, были еще так малочисленны и маловажны, что в сравнении со всею общею массою всего хозяйства и экономии в государстве почти ничем или очень малым почесться могут, а о сей массе вообще сказать можно, что она едва ли еще не в таком же точно состоянии находилась, какова была лет за 20 или за 30 до сего времени…’
В чем реальное обоснование столь отчетливой по своим установкам программы? Все возрастающая связь помещичьего хозяйства с рынком — вот стимул, определивший собою экономические построения Болотова. Мы не имеем здесь возможности, да и не находим нужным сколько-нибудь подробно аргументировать этот тезис. В нашей марксистской литературе уже дана характеристика Болотова как помещика, заинтересованного ‘в рыночных отношениях, в денежном превращении прибавочного продукта крепостного имения’14. К использованному С. Пионтковским материалу Болотовских воспоминаний и знакомого уже читателю ‘Наказа управителю или прикащику’ имеет, пожалуй, смысл добавить еще один только штрих, тем более выразительный, что встречается он на страницах, где зарегистрированы наиболее достопримечательные в глазах автора факты близкой ему современности. Болотов пристально следит за рыночной конъюнктурой, чутко улавливая колебания цен на сельскохозяйственные продукты. Два из дошедших до нас его томиков — один напечатанный целиком, другой лишь в выдержках (при чем интересующие нас в данном случае отрывки остались неопубликованными)15 — так и пестрят более или менее пространными замечаниями на тему о том, что ‘хлеб до сего времени был нарочито дешев, а теперь вдруг поднялся и стал дорожать весьма’, или что ‘цена хлебу всякому при начале сего года была хотя хорошая, но не слишком высока, и не такая, какую ожидали все по худому урожаю ржи в минувшее лето во всех наших степных хлебороднейших местах, и по худому умолоту гречихи в здешнем тульском наместничестве’… и т. д.
Характеристика экономической программы Болотова грозит однако оказаться бесхребетной, если мы не выясним главного: как представлялась ему, говоря словами Маркса, ‘та специфическая экономическая форма, в которой неоплаченный прибавочный труд высасывается из непосредственных производителей’. ‘Каковы бы ни были общественные формы производства,— пишет в другом месте Маркс,— рабочие и средства производства всегда остаются его факторами. Но находясь в состоянии отделения одни от других, и те и другие являются его факторами лишь в возможности. Для того чтобы вообще производить, они должны соединиться. Тот особый характер и способ, каким осуществляется это соединение, различает отдельные экономические эпохи социальной структуры’16. Именно тут ключ к классовой характеристике Болотова. На основе какого особого способа соединения непосредственных производителей со средствами производства стремился он интенсифицировать собственное и призывал к интенсификации чужих помещичьих хозяйств? Ответ ясен: из всех Болотовских писаний выпирает явно крепостническое лицо их автора. Развиваемая Болотовым теория ‘сельского домостроительства’ знает только прибавочный труд на основе внеэкономического принуждения, в практике собственного (или, что то же, ему подведомственного) хозяйства он избегает найма рабочей силы даже ценою чрезмерной перегрузки крепостных — вопреки своему же принципу рационального использования крестьянского труда17. Интенсификация хозяйства в сфере производственных отношений выражается у Болотова в интенсификации барщины и никоим образом не служит формой перехода на капиталистические рельсы. Вот почему, на наш взгляд, совершенно ошибочна установка тоже-‘марксистов’ вроде В. В. Святловского, у которого Болотов фигурирует в разделе, озаглавленном: ‘Начатки аграрного капитализма в России’18. Трактовка Болотова как помещика, перерастающего в буржуа, тем более не выдерживает критики, что сам он позаботился оставить нам развернутое обоснование своей крепостнической программы. Мы имеем в виду записку о сравнительной выгодности крепостного и вольнонаемного труда, очевидно писанную в 1812 г. в ответ на соответствующую задачу Вольного Экономического Общества19.
Типично крепостническая установка Болотова-хозяина — не более как только отдельная грань того, что в целом служит выражением его помещичьей идеологии. Это целое у нашего автора достигает редкой законченности, ибо другие стороны классовой характеристики в данном случае до-нельзя удачно прилажены к очерченной нами исходной.
Тут естественно встает вопрос об отношении Болотова к крестьянам. Болотов отнюдь не зловещий персонаж во вкусе либерально-народнической историографии, у которой изображение личной жестокости отдельных оголтелых крепостников, как правило, заменяло собою классовый анализ феодально-крепостной формации. Известный нам ‘Наказ управителю’ прежде многого другого требует ‘чтоб получаемые с деревень прибытки или доходы, старания о приумножении оных не обращалися никогда во вред оным деревням’. А на всем протяжении Болотовских записок не раз высказывается антипатия ко всякого рода мерам свирепой расправы с крепостными. Сообщив например ‘не только о бесчеловечии, но и о сущем варварстве одной нашей дворянской фамилии, жившей в здешнем уезде и делающей пятно всему дворянскому корпусу’, автор добавляет: ‘Мы содрогались, услышав историю сию, и гнушались таким зверством и семейством сих извергов, так что не желали даже с сим домом иметь и знакомства никогда’. В собственной практике Болотов, как оказывается, прибегал к строгим наказаниям лишь как к крайнему средству. ‘Будучи от природы,— рекомендует он себя читателям,— совсем не жестокосердным, а напротив того, такого душевного расположения, что не хотел бы никого оскорбить и словом, а не только делом, и не находя в наказаниях никогда ни малейшей для себя утехи, и видев тогда сущую необходимость оказывать жестокости и с сими бездельниками для унятия их от злодейств драться, терзался я от того досадою и неудовольствием. Но нечего было делать’. Последняя фраза прекрасно раскрывает самую сердцевину психологии феодала-крепостника (картина тем более выразительна, что Болотов в культурном отношении стоит на много выше среднего уровня): для него и ему подобных расправа с крестьянами — нечто мало приятное, но, увы, неотвратимое. Неотвратимость эта весьма закономерно вытекает из убеждения, что ‘нравы и свойство нашего простого народа необходимо сей предосторожности требуют а средство к достижению до того — почти одно, состоящее в том, чтоб первых виноватых, неупустительно без всякого лицеприятия и в страх другим как за ослушание, так и за другие вины наказывать’20. А крестьяне действительно часто и довольно энергично оказывают сопротивление своему ‘от природы совсем не жестокосердному’ помещику. ‘То множество волостных наших мужиков’ досаждает Болотову ‘неотступными и почти наглыми просьбами о снабжении их хлебом’, то его дворовые — они конечно ‘оказались сущими злодеями, бунтовщиками и извергами’ — вдруг возмущаются истязанием их отца и грозят зарезать барина, то наконец целая толпа крестьян под предводительством некоего ‘бездельника’ Романа является с требованием о снижении оброка, и т. д. ‘Старшины, начальники и лучшие люди в деревнях’ — те, по крайней мере, ‘беспристрастным, честным и кротким правлением’ Болотова, если верить ему, ‘весьма довольны’. (Любопытный штрих к характеристике классового расслоения крепостной деревни). Зато ‘простые мужики’ — ‘самые бездельники’ — осмеливаются жаловаться на чрезмерное отягощение их работой. Отсюда ясно, что ‘все роды жестокости’ появляются в обиходе даже у такого помещика, который, как сам он уверяет, ‘никогда не любил драться слишком много, а по нраву своему охотно бы хотел никогда и руки ни на кого не поднимать, еслиб то было возможно’. Порка, сажакие в рогатки и на цепь, заключение в жарко натопленной бане, кормление селедкой без воды, вымазывание дегтем и пр. и пр. будничные эпизоды ‘мирной сельской, спокойной и уединенной жизни’ в Дворяникове с простодушной невозмутимостью регистрируемые нашим мемуаристом21.
Однако эффективность такого рода ‘благодетельных’ мер ограничена не слишком широкими рамками. Положим, что в ‘бунтовщичестве’ и ‘воровстве’ уличены два-три ‘бездельника’: расправа с ними не представляет затруднений. Но если перед помещичьим крыльцом появляется ‘превеликая толпа народа’ — дело уже сложнее: приходится в испуге прятаться за спины солдат. ‘Признаюсь,— через много лет вспоминает об этом неприятном инциденте Болотов,— что минута сия была для меня весьма критическая и было не натурально, чтобы я не мог (не) испужаться’. Ну а как быть в тех случаях, когда ‘бунтование мужиков’ принимает, так сказать, всероссийские масштабы?
Пугачевщине Болотов посвящает в своих воспоминаниях ряд ярких страниц. Эти страницы не только важный источник для изучения фактической истории движения (вспомним хотя бы известное описание казни Пугачева в гл. CXXVIII)22, они дают еще на редкость красочную картину помещичьих настроений перед лицом грозной по размаху казацко-крестьянской революционной борьбы. Беспечной самоуверенностью встретивший первые неясные пока слухи ‘о появившемся на Яике бездельнике-бунтовщике Емельке Пугачеве’ — ибо ‘все смеялись только тогда дерзновению сего злодея и надеялись, что отправленные для усмирения его команды скоро все сие уничтожат и злодействам его скоро конец сделают’, слегка встревоженный ‘неприятными о сем предмете мыслями’ при известии ‘о худых успехах посыланных для усмирения его команд и о всех его злодейских деяниях’, проникающийся мрачным волнением после того, как ‘заговорили все и вьявь о невероятных и великих успехах злодея Пугачева’, пораженный смертельным ужасом, когда разносится молва, что ‘злодей с своею сволочью уже недалеко и скоро дойдет и до нас сюда’ и для помещика остается единственный выход: ‘уже не поискать ли где-нибудь в здешних больших лесах и не заметить ли самого глухого места, куда бы можно было, в случае крайней нужды, для спасения, своего скрыться’, наконец в порыве классового торжества не упускающий случая присутствовать при казни Пугачева, так обстоятельно затем описанной,— Болотов достаточно трезво оценивает непримиримость противоречий крепостного строя, чтобы понять, ‘что вся подлость и чернь, а особливо все холопство и наши слуги, когда не вьявь, так втайне, сердцами своими были злодею сему преданы и в сердцах своих вообще все бунтовали и готовы были при малейшей возгоревшейся искре произвести огонь и поломя’23.. Недаром именно эту опасность грандиозного социального пожара при всяком сколько-нибудь серьезном преобразовании в крестьянском быту он чуть ли не 40 лет спустя после пугачевщины выдвигает как решающий аргумент в защиту крепостного права. Характерен при этом самый ход его аргументации. Стремясь при обсуждении вопроса о сравнительной выгодности крепостного и вольнонаемного труда оставаться на почве чисто экономических соображений, Болотов сначала сам считает вопросы классовой борьбы не имеющими прямого отношения к теме. ‘Я оставлю говорить,— читаем на 62 странице его записки,— и о тех многих разных бедственных и для всего государства опасных и даже ужасных следствиях, какие всего легче может произвести таковая, а особливо дружная и скоропостижная перемена, могущая, судя по природному характеру и по нынешнему критическому и нравственному и душевному состоянию наших крестьян, потрясть все основания благоденствия государства и произвесть необозримые последствия—то как материя сия не принадлежит собственно к нашему предмету, то умолчав о том, а предполагая, что прошла б она с миром и без всяких бедственных и опасных последствий, остановлюсь на вопросе…’ И далее — переход к доказательствам хозяйственного порядка. Но иллюзорность ‘мирной перемены’ слишком бьет в глаза. Наш автор очень скоро заменяет беспочвенные предположения трезвым учетом действительности, и тогда-то призрак гибельной гражданской войны превращается в главную опору крепостнической программы. Именно этот красочный отрывок записки мы и даем в публикуемых ниже материалах.
Предотвратить гражданскую войну можно только средствами хорошо организованного аппарата классового господства. Отсюда — естественность верноподданнических убеждений Болотова, который во всех своих писаниях выступает безоговорочным апологетом отечественного самодержавия. На страницах ‘Записок’ много места отведено ‘учреждению о губерниях’ 1775 г. Эта перестройка бюрократического аппарата Екатерининской империи, вызванная, как убедительно показал M. H. Покровский24, прежде всего и главным образом задачами борьбы с крестьянским движением, опасностью рецидива пугачевщины, встречает в нашем авторе восторженного апологета. ‘Эпоха сия,— пишет Болотов,— была, по всей справедливости, самая достопамятная во всей новейшей истории нашего отечества и последствиями своими произвела во всем великие перемены’25. Этот отзыв — лишь один из штрихов, типичный однако для общей картины. В развернутом виде политические установки Болотова хорошо демонстрируются публикуемыми нами главами ‘Современника или Записок для потомства’, где автор дает, как мы сказали бы теперь, обзор международного и внутреннего положения России к концу XVIII в. Патриот помещичьего отечества, в порыве острой классовой ненависти обрушивающийся на ‘бунтовщиков, безбожников и наинегоднейших людей’, которые захватили верховную власть во Франции, смертельно боящийся, как бы ‘французские сумасбродства’ не проникли на отечественную почву (и приводящий любопытные факты такого проникновения),— таким представляется здесь наш благонамеренный литератор.
На дело укрепления феодально-крепостного режима и возвеличения самодержавного государства должны быть, по мысли Болотова, мобилизованы в числе прочих сил и средства идеологического воздействия. Говоря например о Державине, который кажется ему ‘наилутченким из нынешних наших пиитов’, наш автор призывает ‘радоваться, что при нынешнем толико славном для России периоде времени были люди и пииты, могущие петь славные дела Екатерины и ее подданных’26. Такой же классовой цели (хотя — подчеркиваем это сугубо — в совершенно других формах проявления) служила, как увидим ниже, и условно называемая нами публицистической литературная продукция Болотова.
Домарксистская историографическая традиция умиленно повествует о том, что Болотов еще от отца унаследовал ‘лучшие заветы эпохи преобразований — любовь к труду, уважение к иностранной культуре, веру в книгу и науку’, что под влиянием столь благодетельного наследства он на всю жизнь стал ‘страстным книжником’27, и т. д. и т. п. Болотов действительно читал и писал неимоверно много. И не только со времени обоснования своего в Дворянинове, где самая обстановка знакомой нам ‘мирной, сельской, спокойной и уединенной жизни’ могла располагать к литературным занятиям. Годы военной службы у него также заполнены книгочтением и книгописанием в гораздо большей мере, чем боевыми упражнениями. Книге неизменно посвящалась его первая мысль при вступлении в новый остзейский или прусский город, книгу вез он ‘всегда в кармане’, чтобы чтением заполнять кратковременные привалы на походе, при чем читал иногда сидя на лошади, а в Кенигсберге, где ‘превеликая склонность к книгам’ нашла себе особенно злачную почву, Болотов даже ‘буде захаживал кой-когда в трактиры, на дороге стоящие, так не для чего иного, как разве для читания газет’28.
Однако простой констатацией того факта, что Болотова ‘снедала любовь к книге’, вопрос о характере идейной направленности нашего автора не только не исчерпывается, но в сущности оставляется незатронутым. Для решения этого вопроса очевидно необходимо установить, какие же книги читал по преимуществу Болотов и, главное, как он прочитанное расценивал.
В старой исторической литературе уже была сделана попытка характеризовать круг Болотовского чтения на основе указаний, разбросанных по страницам его записок29. Отсылая читателя за фактическими деталями к этой сводке, мы очень коротко наметим здесь лишь ведущие звенья темы.
На первом этапе сознательной жизни — до, пребывания в Пруссии — Болотов успел зарядиться хорошей порцией религиозности. Правда, еще с детства он имел возможность познакомиться и с увлечением перечитать ряд французских — иногда даже ‘прямо можно сказать любовных’ — романов, но не им, как увидим ниже, принадлежала руководящая роль в деле выработки его мировоззрения. ‘Камень веры’ С. Яворского — вот книга, ставшая камнем веры Болотова. ‘Я прочитал ее,— гласят ‘Записки’,— в короткое время с начала до конца и получил чрез нее столь многие понятия о догматах нашей веры, что я сделался почти полу богословом и мог удивлять наших деревенских попов своими рассказами и рассуждениями, почерпнутыми из сей книги’. К этому присоединилась не менее внимательная проработка ‘Четьих-Миней’ ‘и даже списывание из них наилучших и любопытнейших житиев некоторых святых в особую и нарочно сделанную для того книгу’. ‘Чтение сие было мне сколько увеселительно, столько ж и полезно,— говорит Болотов.— Оно посеяло в сердце моем первые семена любви и почтения к богу и уважения к христианскому закону, и я, прочитав книгу сию, сделался гораздо набожнее против прежнего’30. Контуры религиозного мировоззрения оформились таким образом у нашего автора уже в половине 50-х годов.
За границей Болотов непосредственно познакомился с тем, что у его биографов — между прочим и у Е. Щепкиной — обычно именуется суммарным и потому туманным термином ‘иностранная культура’. Но сама же Щепкина в другой своей статье убедительно раскрывает односторонний характер воспринятых Болотовым в Пруссии культурных влияний. Наш автор, если судить по его позднейшим воспоминаниям, горячо (хотя совсем не глубоко) увлекался тогда учениями религиозных мыслителей (Гофман, Крузиус), религиозно настроенных эстетиков (Зульцер), мирно ладивших с религией рационалистов (Вольф, Готтшед)31. Французское же просветительство — подлинно боевое оружие поднимающейся буржуазии на идеологическом фронте — в частности материалистическая философия и ‘бойкая, живая, талантливая, остроумно и открыто нападающая на господствующую поповщину публицистика старых атеистов XVIII в.’32 отнюдь не встречали его сочувствия33. Повторяем: если судить по позднейшим воспоминаниям Болотова. Е. Щепкина основательно заподазривает их в тенденциозности, считая, что автор ‘намеренно умаляет в своих записках влияние французского просвещения перед влиянием немецким’. Действительно, присматриваясь к истории кризиса веры, пережитого Болотовым в Кенигсберге, можно предполагать (но только предполагать) наличие тут более радикальных влияний, чем те, которые приведены мемуаристом. ‘Автор придает большое значение этой эпохе внутренней борьбы, а между тем говорит о ней неясно и сбивчиво, но записки писались главным образом для наставления потомков, поэтому может быть он и старался отклонить от юношества излишне ясное представление о соблазнах и смущениях, которые им овладевали’34. Таково мнение Е. Щепкиной — быть может и справедливое, но которое документально аргументировать мы пока не в силах. Однако гораздо существеннее другое: самый кризис был не слишком глубок и вскоре закончился радикальным излечением в духе исконной приверженности ‘к богу и к святому его откровенному закону’. Крузиус с его религиозно-философской проповедью ‘в состоянии был,— вспоминает Болотов,— вывесть меня из помянутого наимучительнейшего состояния и положить первое основание всему воздвигнутому потом твердому и такому зданию моей веры, которое ничто уже поколебать не могло и чрез все то не только успокоить мой дух, но и подать повод к бесчисленным удовольствиям и неоцененным минутам в жизни’35. А что ‘здание веры’ нашего автора уже к средине 60-х годов стало вполне твердокаменным,— этому есть документальные доказательства. Имеем в виду дошедший до нас ‘Опыт нравоучительным сочинениям’. Для помещичье-буржуазного историка рукопись эта представила бы удобный повод к рассуждениям на тему о росте культуры личности, тонкости психологического анализа и т. п. Нетрудно однако заметить, что вышеупомянутая личность анализирует здесь собственное нутро (например в главе ‘О гневе’) под углом зрения строго религиозных установок. Публикуемый нами материал этого сборника весьма отчетливо рисует Болотова воинствующим адептом религиозной ортодоксии. Любопытнее однако здесь другое — неприкрытое стремление нашего автора использовать религию, как и всякую другую форму идеологии, для защиты и обоснования определенных классовых интересов. Столь же откровенно утилитарный взгляд на религию характеризует и другие, в подавляющей массе неопубликованные Болотовские писания. По мысли Болотова божий промысел—неизмеримый вершитель судеб человеческих. Его вмешательством он в записках объясняет все свои жизненные успехи: и неудачи (последние сплошь да рядом оказываются призрачными — по пословице ‘не было бы счастья, да несчастье помогло’), а среди знакомых читателю ‘Мелких сочинений в стихах и прозе’ есть даже специальное письмо ‘О бдении промысла Господня над жизнью человеческою’, где автор, пересказав ряд удивительных случаев из собственной жизни с очевидным участием ‘невидимой руки господней’ (они затем повторены и в записках), заключает: ‘все сие доказывает, что око всемогущего бдит всегда над жизнью смертных и что истина есть вечная, святая и непреоборимая, что без воли и попущения его не может погибнуть ни един волос с главы нашей. А сие не обязывает ли нас священным долгом сие во всякое время помнить и почитать особенною его к себе милостию и вследствие того ежедневно благодарить его сердцем и душею нашею за сохранение нашей жизни, которая и без всех больших и явных опасностей, случающихся с нами, так ненадежна, что легко может от тысячи неизвестных и нами нимало не усматриваемых причин, как паутина прервана: и мы все живем в таком критическом положении, что никто в свете не может с достоверностию поручиться в том, чтоб мы дожили верно до конца того дня, который жить начали, и уверить нас в том совершенно’. Обращение к богу в ‘критическом положении’ тем естественнее, что ‘око всемогущего’ смотрит на мир сквозь помещичьи очки. Самый факт классового расчленения общества освящен авторитетом божественного произвола, ибо ‘в его воле — как поучает старик внука, беседуя ‘о том, что нужно знать человеку о своем происшествии и нужнейших вещах до его юности’,— состояло и от совершенного его произвола зависело и то, чтоб назначить тебе родиться хотя и в нашей стране, но от родителей самого низшего, рабского и подлого состояния и весь свой век проживающих в нужде, в работе, величайшей скудости и терпящих несметные отягощения и труды и не имеющих никаких дальних отрад и удовольствий в жизни. Словом, он мог бы, еслиб хотел, назначить тебе родиться самым нищим. Но он не восхотел того сделать, а благоволил избрать для тебя родителей лучших, назначить родиться тебе в так называемом благородстве, от родителей, имеющих ненужное себе пропитание, пользующихся множайшими выгодами пред другими, имеющих то преимущество пред несметными тысячами других подобных им людей, что много других им же подобных людей назначены быть в их повиновении, зависеть во многом от их воли, употреблять все свои душевные и телесные силы к их услугам, снабжать их пищею и питием, доставлять им одежду, созидать для них обиталища, доставлять им всякие житейские выгоды, с беспрерывным трудом и пролитием пота обрабатывать их поля и земли, возить для согревания жилищ их дрова, исправлять множество тяжелых работ не только во дни, но иногда в самое нощное время, и чрез все то доставлять им покой и возможнейшие удовольствия’. Аналогичная ‘философия’ заключена и в Болотовском стихотворении ‘Песнь застольная’36.
Столь как будто бы неотразимые истины доступны однако лишь уму пребывающего ‘в так называемом благородстве’ просвещенного помещика. ‘Подлый народ’, как видим, склонен держаться иного мнения. Страдая в условиях ‘бедной и горестей преисполненной своей жизни’, он не слишком верит в бессмертие души, воскресение из мертвых и прочие загробные блага. В его среде находят себе распространение даже ‘такие опасные понятия’, из которых ‘первое мнение одним только материалистам соответственно, а второму только древние языческие философы учили’. Наш автор, правда, подслушав столь безбожный разговор двух дворовых, немедленно ‘прикликал их к себе и им более сей вздор врать запретил’. Но ведь этот то факт только один из многих, случайно уловленных симптомов общей и для феодала-крепостника весьма безотрадной картины. И Болотов — с своей точки зрения вполне основательно — сокрушается ‘о незнании нашего подлого народа’, нерачении сельского духовенства37 и т. д.
Мысль ‘о худых следствиях, проистекающих от недостаточного познания бога’, в классовом смысле еще более отчетливо выраженную, находим мы и на страницах другого неопубликованного письма. Дав здесь сначала ряд примеров ‘худых следствий’ для помещичьей среды, автор в заключение добавляет: ‘…сии примеры еще ничто, естли вообще о всем народе рассудить и о тех следствиях рассмотрение сделать, которые от сего недостаточного познания бога в простом народе происходят. Но я всех их описывать теперь не намерен. Довольно, когда скажу, что я всегда в сожаление прихожу, смотря на то, сколь мало наш подлой народ о своем боге знает и сколь неведущ он в сем случае. Каких странных мнений ни слыхивал я, когда нарочно знания их испытывать хотел и оттого с ними в разговор входил. Поистине ужасаться надобно, слыша от них такие вещи, которые для христианина всего меньше приличны и которые о глубочайшем их невежестве доказывают. А о сем рассуждая, возможно ли тому и не быть, чтоб в нашем народе столь много воровства, шалостей и беззакония не было, когда от сего не столько светские законы, сколько страх божий воздерживать может’38. А ‘сердечная молитва’ по конкретному поводу — наш автор ‘торжественно и свято’ признается в этом, ‘не имея ни малейшей притчины лгать’,— оказывает существенную помощь в практике повседневного помещичьего обихода и прежде всего в деле подавления крепостных крестьян39.
Отсюда для помещичьего публициста вытекает задача энергичной пропаганды ‘страха божия’ в массах, необходимость решительной борьбы со всем тем, что подрывает авторитет ‘истинного христианского закона’. Болотов признает, правда, культурное превосходство Запада в сравнении с Россией. Есть любопытный неопубликованный текст, где он многословно сокрушается по поводу этой самой отечественной отсталости. Аналогичная мысль повторена в письме ‘О пользе, происходящей от чтения книг’, где помимо вводных рассуждений общего характера автор на конкретном примере! собственной биографии демонстрирует благодетельные результаты ознакомления с ‘иностранной культурой’40.
Но минусы культурного развития России с лихвой окупаются плюсом чистоты отечественного православия (уважение к ‘культуре’ имеет таким образом свои классово определенные границы). ‘Тебе,— говорит у Болотова старик, просвещая внука по вопросу ‘О нужном покровительстве божием человеку’,— провидение определило жить в маленьком уголке Европы между народом нестолько еще образованном, как другие европейские и о по крайней мере исповедающем наидревнейшую христианскую, так называемую греческую веру, которая дошла к нам хотя и не в самой уже такой чистоте и совершенстве, в какой была она в первые времена после апостолов, основателей оной, однако почитается нами православнейшею и лучшею’.
К сожалению однако слово божественной проповеди туго проникает в массы. Одним из препятствий на его пути является язва вольтерианства.
‘А о кощунстве и вольнодумстве,— говорит по этому самому поводу Болотов в своих рассуждениях,— вкравшемся в наш народ по милости французских учителей и по соблазну, произведенному Вольтером и другими ему подобными не просветителями, а истинными врагами и губителями человеческого рода, и пустивших столько глубокие уже коренья и совративших не только молодых суетных и таких, у коих головы набиты одним только ветром, но и самых степенных и пожилых людей: я не отваживаюсь уже почти упоминать, а только скажу, что цепенею при едином помышлении о том, как много и далеко распространилось зло сие между нашими соотчичами и как глубоко вкоренилось в сердца многих, и содрогаюсь при едином воображении той превосходящей все уже меры дерзости, что многие не только ни богу, ни закону и ничему не хотят верить, но даже отваживаются насмехаться и ругаются над святейшими истинами и вещами наивеличайшего уважения и почтения достойными’. Счастливые исключения есть, но они единичны, а между тем кажется ясно, что всякий благомыслящий человек должен самым категорическим образом отмежеваться от вольнодумцев. К этому Болотов призывает в особом стихотворении ‘О вольнодумцах и убегавших от них’. Характерно при этом стремление Болотова дискредитировать самые основы просветительной философии. Ему ненавистен прежде всего буржуазный рационализм. В письме ‘О ложном мнении, что разум наш довольно совершенн’ по поводу этой типично просветительской установки автор заявляет, что ‘из всех слабостей, которым человеки подвержены, никоторая столь многова примечания недостойна как то ложное мнение, которое каждый человек о совершенствах своего разума имеет’. Вторым, объектом нападок Болотова служит философский материализм. Очередное ‘Письмо к младому родственнику о душах вообще’ высказывается на этот счет очень жестко: ‘Мне известно,— читаем мы там,— что в нынешние критические времена есть в свете много людей либо совсем отметающих бытие и существование душ наших, либо имеющих об них понятия странные, нелепые, крайне недостаточные и нимало не собразные с истиною’. И затем призыв к адресату: ‘Не верь отнюдь, если кто вздумал бы тебя уверять, что в нас души нет или что она хотя и есть, то такая же точно, как в скотах и прочих животных, и при смерти вместе с телами их уничтожится и в прах превратится или прочее тому подобное, но, не вступая в дальнейшие с ними о том разглагольствования, заключай наверное об них, что они сами не знают, что говорят, и что то совсем не так, как они говорят и думают, а уважай более те истины, которые ты от меня услышишь, и будь уверен, что ты в том никогда не раскаяться’. Столь возвышенного мнения наш автор держится очевидно, рассуждая — вопреки заглавию письма — не ‘о душах вообще’, а только о помещичьих душах. Ибо среди тех, кто принадлежит к ‘черни’ (какая неожиданность в устах заклятого антиматериалиста!), ‘многие всеми рассудками своими немногим чем превосходят умнейших бессловесных животных’41.
Помещичий быт, внешне умиротворенный, но перманентно потрясаемый подземными толчками классовой борьбы, в обстановке этого быта расцветающая феодально-крепостническая идеология, где отдана дань успехам научной мысли, но верховным критерием истины служит религиозный догмат, ужас при мысли о новом взрыве гражданской войны, реальность которой подкрепляется повседневными и нередко ‘злодейскими’ выступлениями крепостных против ‘их чем-то огорчивших до крайности’ помещиков,— вот картина, которую дают впервые публикуемые нами материалы литературного наследства А. Т. Болотова. Тем самым с новой выразительностью характеризуется классовое лицо нашего автора, который, кстати сказать, по собственному признанию именно в обстановке помещичьего благополучия ‘сделался экономическим, историческим и философическим писателем’42.

И. Морозов.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Журнал ‘Сын Отечества’ 1839, т. VIII, отд. I, стр. 61—69. Отрывок из записок А. Т. Болотова ‘1762 год’. Цитированное примечание (стр. 61—62) отсылает читателя к биографической статье ‘Земледельческого Журнала’ (1838, No 5, стр. 183—197) — статье, которая, по свидетельству сопровождающего ее редакционного разъяснения, ‘заимствована из собственноручных записок покойного А. Т. Болотова’ (стр. 197). Мы однако не считаем нужным сколько-нибудь подробно на этой биографии останавливаться, ибо она посвящена Болотову исключительно как ‘первому русскому издателю Земледельческого Журнала в Москве и отличному помологу-агроному’.
2 В ‘Отечественных Записках’ 1850 (т. XIX—XXII) и 1851 гг. (т. XXIV—XXVI), а кроме того в ‘Библиотеке для Чтения’ 1848 и 1860 гг. и в ‘Журнале для чтения воспит. военно-учебн. завед.’ 1851 г., т. 88, No 349.
3 ‘Письма иногороднего подписчика о русской журналистике’, печатавшиеся в ‘Современнике’. Собр. Соч. Изд. 1865 г., т. VI, стр. 342, 396.
4 См, ‘Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков’, тт. I—IV, изд. ред. журнала ‘Русская Старина’ от 1871—1873 гг. Позднее в руки Семевского попал еще ряд томиков с Болотовскими воспоминаниями, которые и были опубликованы в журнале ‘Русская Старина’ 1889, т. 62, стр. 535—576, т. 64, стр. 23—30, 1895, август, стр. 135—155. Все наши дальнейшие ссылки имеют в виду именно это издание болотовских мемуаров.
5 Предисловие к указ. выше изд., стр. III.
6 См. ст. о Болотове Е. Щепкиной и прибавление к ней С. Венгерова в ‘Критико-биогр. словаре русских писателей и ученых’, том V.
7 Н. Чечулин, Русское провинциальное общество во второй половине XVIII в. СПБ., 1889, стр. 1.
8 Том V, стр. 109—121.
9 Полный перечень рукописей Болотова, хранящихся в ИРЛИ и Г. П. Б., охвачен для первого — рукописным ‘Описанием рукописей XVIII в.’ архива ИРЛИ, сост. Б. Коплан, для второй — печатными отчетами Г. П. Б. за годы: 1885 — стр. 78—79, 1886 — стр. 66, 1888 — стр. 153—154, 1889 — стр. 78—81, 1890 — стр. 106—112, 1891 — стр. 106—107, 1892 — стр. 117—132 и 283, 1905 — стр. 152—154, 1907 — стр. 49—63.
10 Вспомним такие книги, как ‘Чувствования христианина при начале и конце каждого дня в неделе, относящиеся к самому себе и богу’. М., 1781 и ‘Путеводитель к истинному человеческому счастью, или опыт нравоучительных и отчасти философических рассуждений о благополучии человеческой жизни и о средствах к приобретению оного’. 3 части, М., 1784.
11 С этой целью Болотов издает в 1778—1779 гг. журнал ‘Сельский Житель’ (2 части), а в 1780—1789 гг.— ‘Экономический магазин’ (40 частей по 416 стр.), оба они почти целиком заполнялись плодами его собственного литературного творчества.
12 О постановке этой и следующей задачи Вольным Экономическим Обществом см. подробнее в книге В. Семевского ‘Крестьянский вопрос в России в XVIII и первой половине XIX века’, т. I, СПБ., 1888, гл. VI.
18 Приводим сноски к цитированным отрывкам в порядке следования самих цитат. См. ‘Труды ВЭО’, ч. II, 1766 г., стр. 163 и 184, ч. IX, 1768 г., стр. 30, ч. XVI, 1770 г., стр. 96 и 98, ч. XVII, 1771 г., стр. 176 и 184, ч. XVIII, 1771 г., стр. 48—49. Болотов, как известно, был долголетним и очень деятельным членом ВЭО, в неопубликованной части его ‘Современника или записок для потомства, ч. I’ есть специальная итоговая глава — ‘О состоянии, в каком находилось в сие время экономическое общество в Петербурге и что с ним прежде было, о его ошибках, упадении, возрождении и последнем праздненстве’ (стр. 285—314).
14 См. предисловие С. А. Пионтковского в книге ‘Андрей Болотов. Жизнь и приключения, описанные им самим для своих потомков’. Изд. ‘Молодая гвардия’. М.-Л., 1930, стр. 9.
15 Имеем в виду, с одной стороны, ‘Памятник протекших времен или краткие исторические записки о бывших происшествиях и о носившихся в народе слухах’. Изд. П. С. Киселева. М., 1875, см. ч. I, стр. 1—165, а с другой — знакомый читателю ‘Современник или записки для потомства’.
18 ‘Капитал’. ГИЗ, 1929, т. III, ч. 2, стр. 267, т. II, стр. 10.
17 См. очень характерный в этом смысле эпизод, изложенный на страницах Болотовских мемуаров, т. IV, стр. 142—143.
18 См. его книгу ‘История экономических идей в России, том I’. П., 1923, стр. 103—105. Меру понимания им марксизма автор наглядно демонстрирует в следующем тезисе: ‘Крепостной труд тысяч крепостных создавал прочную экономическую базу для растущего политического влияния новой сельской буржуазии’ (стр. 94).
19 Фактическую историю обсуждения этого вопроса ВЭО см. в книге В. Семевского ‘Крестьянский вопрос в России в XVIII и первой половине XIX в.’, т. I. СПБ., 1888, гл. XIX, где записка Болотова однако не упоминается. Наша попытка разыскать ее в архиве ВЭО (хранящемся в ЛОЦИА) тоже не привела к поставленной цели. (Нами просмотрены были дела No 473, 474, 475).
20 Труды ВЭО, ч. XVI, 1770 г., стр. 72 и 87.
21 См. соответственно Болотовские воспоминания, т. II, стр. 745, 746, т. III, стр. 473, т. IV, стр. 137 и 1035, т. III, стр. 492 и сл., т. IV, стр. 140, т. III, стр. 974, т. IV, стр. 142, 1035, т. II, стр. 222, т. III, стр. 494—495.
22 Нужно конечно иметь в виду ярко классовый характер нарисованной Болотовым картины, С. А. Пионтковский совершенно прав, расценивая ее как ‘классическое описание расправы, какую произвел класс победителей над побежденным врагом’ (указ. ст., стр. 10).
23 См. соответственно Болотовские воспоминания, т. III, стр. 349, 352, 377, 437—38, 487 и сл.
24 ‘Русская история с древнейших времен’, т. III, гл. И.
25 ‘Воспоминания’, т. III, стр. 574.
26 ‘Современник или записки для потомства’, ч. I, стр. 231.
27 Статья Е. Н. Щепкиной в ‘Критико-биографическом словаре’ Венгерова, стр. 91.
28 ‘Воспоминания’, т. I, стр. 325, 430, 814.
29 См. статью Е. Н. Щепкиной ‘Популярная литература в середине XVIII в.’ Первоначально в ‘Журнале M. H. П.’ 1886, апрель, ст. вошла затем в состав ее книги ‘Старинные помещики на службе и дома’. СПБ., 1890, см. стр. 177—223.
30 ‘Воспоминания’, т. I, стр. 182, 232, 233, 235.
31 В концепциях некоторых из них (в философии — у Вольфа, в эстетике — у Зульцера) явно наличие значительных элементов буржуазной мысли. Все они однако носят на себе вообще характерную для немецкой идеологии XVIII в. печать непоследовательности, половинчатости, компромисса.
32 Ленин, О значении воинствующего материализма. Сочинения, т. XXVII. стр. 184.
33 Мы не имеем здесь возможности подробно говорить об усвоении Болотовым достижений западноевропейской буржуазной культуры в области прикладных естественно-научных дисциплин, сельскохозяйственной техники и т. д. Имеющиеся у нас материалы не позволяют однако утверждать, что это усвоение влекло за собой сколько-нибудь серьезную перестройку общих основ его феодально-крепостнического мировоззрения.
34 ‘Старинные помещики’, стр. 208.
35 ‘Воспоминания’, т. II, стр. 57, 61.
36 См. соответственно: ‘Собрание мелких сочинений в стихах и прозе’, т. V, стр. 201, 210—211 (13/IV—1809 г.), т. VII, стр. 313—316 (24—26/XI—1821 г.), т. II, стр. 272—279 (21 и 22/XI—1796 г.).
37 Последнему сюжету посвящено между прочим специальное ‘Письмо, относящееся до духовенства’. ‘Собр. мелких сочинений в стихах и прозе’, т. VI, стр. 122 сл.
38 ‘Забавы живущего в деревне’, стр. 168—169.
39 Об этой ‘весьма важной, но к сожалению всего меньше людьми и самыми христианами уважаемой истине’ Болотов рассказывает в красочном письме ‘О могуществе молитвы’ (‘Мелкие сочинения в стихах и прозе’, т. IV, стр. 275—314), благодаря которой ему якобы удалось раскрыть ‘злодейский’ замысел крестьян, собравшихся бежать от своего помещика. По существу однако это письмо, кроме ‘истины’, вполне устраивающей нашего автора, вскрывает и другую для него менее приятную: факт скрытой, но упорной классовой борьбы даже в периоды относительной стабилизации феодально-крепостного строя.
40 ‘Забавы живущего в деревне’, стр. 10—12 (1756 г.). 63—90.
41 ‘Собрание мелких сочинений в стихах и прозе’, т. VIII, стр. 140—141 (24—27/1 1822 г.), т. IV, стр. 356—370. (12/VI—1806 г.), т. VI, стр. 273—274, ‘Забавы живущего в деревне’, стр. 48, ‘Собр. мелких соч.’, т. V, стр. 216—219 и т. VIII, стр.188. Болотов, как известно, ополчался не только против вольтерианцев, но и против масонов, вспомним отношение его к Новиковскому кружку и радость при известии о его разгроме — ‘Что мартинистам заглянули под хвост и пагубный их замысел в начале разрушили’ (‘Воспоминания’, т. IV, стр. 924, 929—930). Это впрочем не мешало Болотову поддерживать с Новиковым деловое знакомство как с издателем его сочинений.
42 ‘Воспоминания’, т. I, стр. 300. Публикуемый нами материал расположен не в хронологическом порядке, а тематически. Мы вообще считали возможным подкреплять свою характеристику ссылками на произведения, относящиеся к разным периодам жизни Болотова, потому, что, как показано было выше, основы его мировоззрения сложились довольно рано и на протяжении дальнейших лет ни в чем существенном не менялись. Печатаемый нами отрывок из Болотовского ‘Современника’ ‘О состоянии наук’ был уже в свое время опубликован Н. Губерти, мы сочли возможным воспроизвести его здесь вторично в интересах законченности нарисованной автором картины. При публикации черновика нами приведена только его окончательная редакция, так как имеющиеся варианты не заключают в себе никаких существенных смысловых различий.

1. 65-ой ГОД МОЕЙ ЖИЗНИ ИЛИ ПОДРОБНОЕ ОПИСАНИЕ ВСЕГО ПРОИСХОДИВШЕГО СО МНОЮ С 7 ЧИСЛА ОКТЯБРЯ 1802 г.

Часть I
ПИСЬМО ПЕРВОЕ

Октября 7 дня 1802.
вторник в вечере.

В севоднейший день, и в самой почти тот час как я сие писать начинаю, совершилось мне, мой друг! ровно шестьдесят четыре года и начался 65 год моей жизни. Расказать ли мне тебе с какими чувствиями я его встретил? Ах! мой друг, они были особливые, живейшие и преисполненные сердечной и искренней благодарности к тому, кто сохранял ежеминутно толико лет жизнь мою, и сохраняет оною и поныне, осыпая меня бесчисленными щедротами не только во дни моей молодости и в цветущее время лет моих но и в самой нынешней вечер дней моих.— Ах! как оной по неизреченной его ко мне милости еще хорош и для меня приятен! Каким благополучием и какими житейскими выгодами не наслаждаюсь я еще и поныне по особливой его ко мне благости, как много людей не доживают до толикого числа лет?— Коль многие другие встречают год сей в совершенной уже дряхлости и слабости, или будучи обременены разными нещастиями и болезнями, со вздохами и стенаниями? А я от всего того будучи освобожденным встречаю его, несмотря на всю старость свою, еще здоровым, еще свежим, крепким и в таком состоянии здоровья моего, каким наслаждался я лет за десять или за двадцать до сего времени. Не особливую ль его уже одно сие составляет ко мне милость. Ах! как она для меня чувствительна! Давеча поутру вставши рано и еще до света и когда все еще спали и пришед в свой любезной уединенной кабинет при совершенной тишине и безмолвии в всем доме, первым долгом я себе почел повергнуть себя в прах к стопам невидимого высочайшего существа и приведя на мысль себе все его ко мне бесчисленные благодеяния, принесть ему достодолжное благодарение. Я протек бегло в мыслях и в воображении своем все периоды долговременной жизни своей, и соображая все прошедшее и напоминая все происходившее со мною во все течение оной, благодарил его, как небесного своего отца и всегдашнего своего благодетеля, покровителя и защитника и благодарил от чистого сердца и из глубины души своей за все и все, чем я пользовался от него во все дни живота моего и пользуюсь и поныне, напоминал все свои пред ним бесчисленные преступления, всю свою неблагодарность пред ним, все свое недостоинство толиких к себе щедрость и милостей, умолял его как милосердого господа о не отвержении меня от святого лица своего и о милосердном отпущении мне всех преступлений моих, и препроводил в том несколько минут лежучи во прахе и в глубочайшем уничижении пред сим владыкою мира и властелином над жизнию и дыханием моим и единые невидимые духи, присутствующие может быть при сем душевном жертвоприношении ему, были свидетелями оному. Мысль о краткости остающегося времени мне жить еще на свете, и совершенная неизвестность дления оного повстречалась потом со мною и побудила меня вновь повергнуть себя к стопам моего отца небесного.— Ах! с какими чувствиями и уничижением, и вкупе утешительным надеянием предавал я и все оставшие дни жизни моей в его совершенную власть и волю — с каким пламенным усердием просил я его быть и в оставшие сии дни моим отцом и покровителем, подкреплять меня в моих слабостях и усердном желании быть ему угодным и быть и при поздном вечере дней моих ко мне столь же милостивым, каковым был он ко мне во дни юности и во все продолжение жизни моей.
Потом вспомнилось мне стихотворение, сочиненное некогда мною на день рождения моего. И как в состоянии оно было растрогать еще более мою душу, то отыскав воспел я оное с новыми чувствиями благодарности и умиления к моему создателю и тем еще более побужден был пещись колико можно о том, чтоб впредь быть менее против творца моего неблагодарным, а стараться колико можно быть ему угоднейшими.— Ах! мой друг! сколь много раз приводили меня сии духовные стихотворения мои в чувствования достойные христианина, и коль много несмотря на всю слабость оных, я ими пользовался. В сих упражнениях застал меня рассветнувший день, и хотя оной и не был празднуем нами, так как по старинному обыкновению праздновал всегда я именины, однако я не преминул велеть приттить и священнику чтоб по крайней мере отслужить благодарной молебен с акафистом господу вседержителю, который мог с лихвою заменить все всеночные, столь у нас обыкновенные и в особливости женщинами так много почитаемые. Что касается до гостей, то у нас их в сей день никого не было и мы обедали с одним своим небольшим семейством и приходским нашим попом Ильею, нашим общим духовником. Теперь, не ходя далее, не за излишнее почитаю сказать несколько слов о состоянии в каком застал меня сей новой год жизни моей, как в руссуждении самого меня, так и моего семейства и других обстоятельств. Все здесь находившееся в сие время мое семейство состояло только в четырех особах и составляли оное я с женою, матушка, теща и меньшая моя дочь Катерина, прочие же мои дети находились в отсутствии. Обе замужние дочери с своими мужьями — в своих деревнях, а и сын мой находился также в жениной орловской деревне, где дозволил я ему пробыть всю осень и до зимы самой. Из самых даже внучат моих не было никого при мне. Сын большой моей дочери находился в Москве и учился в университетском благородном пансионе, а сын другой дочери находился при моем сыне, из его же детей, имеющих с семейством моим теснейшую связь, дочь находилась при бабке своей в Данковском уезде в Папихах, а малютка внук мой, составляющий единую отрасль моего рода, находился еще при матери и отце своем и был еще очень мал и сущим ребенком.
Что касается собственно до меня, яко главной особы, то как выше упомянуто было, я по благости господней еще довольно здоров и не чувствовал еще никаких дальних недостатков их в душевных и в телесных, моих силах.
Правда сии последние начинали уже мало по малу ослабевать и в роте моем уже так мало было зубов, что я не в состоянии был: не только грысть, но и разжевывать ореховые и миндальные ядра, но сие не составляло еще дальней важности: по крайней мере телом был я еще довольно крепок, мог всюду и много еще ходить и упражняться в разных делах, трудах и работах без дального отягощения, а что всего важнее, то не ощущал в себе никаких важных телесных болезней, единая левая нога начинала только меня приводить в некоторое опасение, уже с некоторого времени начинала она и довольно часто страдать судорогою хотя очень кратковременного, но весьма чувствительною и наиболее тогда, как во время спанья случалось мне ее вытягивать, и чего я повсячески убегать старался. Кроме сего беспокоили меня по вечерам несколько глаза, начиная таким же образом и нынешнею осенью болеть как болели в прошлом году: но как известно мне было лекарство, помогшее в прошлом году, то подкрепляю я их тем же, а именно холодною воду и електризованием извне. Впрочем на зрение моё не могу я жаловатся, и поныне оно хорошо, и я могу читать и писать и поныне очень мелкое, но при долгом чтении и писании при огне они наводили уже беспокойство, и о чем сожалел я всего более, ибо в чтении и писании состояло наиприятнейшее мое упражнение. Относительно ж до душевных моих сил, то не могу еще ни на что пожаловаться кроме памяти, которая становится от часу слабее, но она и всегда не была слишком острою.
Что касается до душевного состояния, то по благости господней было оно хорошо, спокойно, мирно, и таково, какое только может составлять истинное блаженство на земле сей. По особливой милости отца моего небесного не было ничего такого, чтоб могло в особливости дух мой смущать, тревожить, огорчать и приводить в уныние и безпокойство и оставалось только чувствовать блаженства временной сей жизни, о чем я всего более всегда старался и стараюсь, а потому и ощущал всегда многие веселые и приятные минуты, а если когда и случались какие небольшие огорчения, так всячески оные преодолевать старался. Самые наружные обстоятельства состояния моего соответствовали тому немало. Достаток имел я хотя небольшой, а очень, очень средственный, но по крайней мере не обременен был долгами, не терпел нужды ни в деньгах, ни в пропитании, дом имел спокойной, теплой и веселой, платья довольно, люди также были, ездить было на чем и в чем, усадьбу имел прекрасную, сады такие, которые утешали меня ежедневно, денег множество, чин хотя небольшой, но не гнусной и не постыдной, соседями и знакомыми всеми был любим и почитаем, недругов и врагов не имел из известных никого, имя носил доброго и честного человека, а сверх того было оно и во всем отечестве моем не только не безизвестно, но довольно и славно и таково, что многие желали меня видеть и со мною иметь знакомство.
Доходов имел я столько, сколько мне нужно было на прожиток, от приказных ссор и хлопот был освобожден. Итак чего ж хотеть и делать мне было более, словом я наслаждался мирною, довольною, покойною и прямо счастливою деревенскою жизнию и за все сии многоразличные и великие выгоды обязан был моему небесному отцу и благодетелю, которому и не престану зато благодарить покуда обитать будет дух в моем бренном теле. Что касается до моей жены, то к сожалению моему была она далеко не такова щастлива, и причиною тому были многие и разные обстоятельствы, а всего более природной ее характер и свойство ея души и воспитание самое. С одной стороны нещастна она была тем, что натура не одарила ее крепким и здоровым сложением тела, но подвергла оное многим и хотя не столько большим и важным, сколько частым болезненным припадкам, которые тем более становятся ей чувствительными, чем старее она становится, но сие далеко еще не так важно, как то, что она наследовала от предков своих и, как думать надобно, от отца дух или свойство души прямо нещастное, приносящее то с собою, что она не может быть почти никогда прямо весела и чувствовать то душевное спокойствие и удовольствие, которое толико нужно для благополучия жизни и составляет истинное существо оного, но при всех выгодах житейских и при всем том) чем можно б было веселиться, не толико неспособна к чувствованию удовольствия, но вопреки тому наклонна к беспрерывному на все в свете неудовольствию и ко всегдашнему огорчению от-самых ничего не значащих безделиц.
Словом находящее единое почти удовольствие в том, чтоб всякий час всем и всем огорчаться, всем и всем быть недовольною, на все негодовать, за все про все браниться, на все про все всему свету жаловаться и себя почитать несчастнейшею из всех на свете женщин, хотя не имеет ни малейших причин почитать себе таковою. К вящему нещастию с приумножением лет не уменьшается, а еще увеличивается всё сие природное зло и нещастное ее свойство, которое тем сожаления достойнее, что нет ни малейшего способа к вспоможению ей от того. Она не принимает не только советов, но при едином и напоминании о том огорчается еще более, словом все увещевания и утешения ей несносны, а к нещастию и сама себе она в том помочь никак не в состоянии. Единое чтение хороших книг могло б ей всего лучше в том помочь, но к самому сему чтению не имеет она не малейшей склонности, а потому лишается навсегда и сей надежды, к сему последнему сколько природа, столько и воспитание уже было причиной. С таковым нещастным нравом и расположением душевным, препроводив весь свой почти век, начинает и она уже приближаться к вечеру дней своих, который к искреннему соболезнованию моему далеко не таков ясен и хорош как мой. О себе я уже и не говорю: будучи философом, научился я издавна и привык уже без нарушения спокойствия своего переносить все ее недостатки, но сожалел всегда и сожалею и поныне, что помянутым нещастным нравом своим навлекла она к себе ненависть от всех наших людей и подданных, ибо им кажется, что ко всем им имеет она непримиримую злобу и ненависть и никому из них ни малейшего добра не хочет, хотя в самом деле она от того весьма отдалена, а нещастной ее крик то уже приносит с собою, что она никого приласкать и ни с кем благоприятно обойтиться из них не может. Что принадлежит до старушки матери ее, а моей тещи, которая несравненно лутчими своими свойствами, нравом и качествами столь много благополучию дней моих поспешествовала, что я издавна привык ее так почитать и любить как родную мать и которая того была и достойна, то хотя она меня десятью годами старее и дожила почти до самых суморок дней своих, однако, благодарить бога, все еще не только на ногах, но и не составляет еще отяготительного члена в семействе нашем, но я и поныне еще нередко пользуюсь приятным собеседованием и сообществом с оною и желаю, чтоб всемогущий продлил и далее ее жизнь к общему удовольствию нашему. Впротчем хотя силы ее начинают с каждым годом час от часу ослабевать, но она все еще в состоянии была делать нам сотоварищество не только в общежитии, но и в самых выездах к родным и к соседям и пользуется и поныне ото всех истинным почтением.
Чтож принадлежит до моего сына, сего любимца души моей и драгоценнейшего из всех даров, сниспосланных мне от бога, то об нем остается мне только то сказать, что он по весьма многим отношениям составляет другова меня и что он и прежде составлял и ныне составляет наивеличайшую часть благополучия и блаженства моего. Одно только меня в рассуждении его огорчает-то, и огорчает до самых глубочайших недр души моей, что он весьма слабого и хилого состояния в рассуждении своего здоровья и беспрестанно почти страждет разными, а особливо головными болезненными припадками, наследованными им едва ли не от своей матери. Мы находимся и при нынешней с ним разлуке в такой же частой с ним переписке, какую имели в прежние его отлучки и разговаривая с ним еженедельно заочно на бумаге, доставляем чрез то друг другу столькож приятных минут, как бы и при личных свиданиях с ним. Она и делает разлуку обоим нам несколько сносною. Многие экономические нужды и дела побудили его почти против хотения прожить в орловской жениной деревне долее, нежели сколько он думал и даже до зимы самой. С ним же вместе находилась и богом данная ему подруга, которою я с моей стороны очень доволен. Из детей же их дочь находилась в Данкове и все еще очень больна и почти ненадежна, а малютка сын, о котором слышу от всех многую похвалу и которым не могу довольно нарадоваться, находился при своих родителях и как говориться, час от часу делался умнейшим. Но не знаю угодно ли будет богу дозволить мне сею младою и нежною еще отрослью моего дома и рода при старости повеселиться и не лишит ли он всех пас его в самом младенчестве.
Что касается до моей меньшей дочери, жившей еще при нас, то была она в таких уже летах, что давно б пора выдавать ее замуж, но к сожалению была она далеко не такова здорова, как были большие ее сестры в девках, по подвержена была нередко самым истерическим припадкам, сверх того и душевными и телесными своими совершенствами несколько поотстала ото всех прочих моих детей, то и не очень я сожалел о том, что по сие время не отыскивались за ней женихи такие, за которых бы выдать ее можно было без всякого опасения, чтоб супружество не было для ей безчастно. Впротчем любовию, привязанностию и почтением ее ко мне я не менее был доволен, как и обеими ее старшими сестрами и нимало не скучаю ею, и тем паче, что по частым отлучкам моего сына разделяет уже она одна со мною и время и разные упражнения, утешает меня почти каждый день игранием на фортопиане и берет соучастие в радостях моих и удовольствиях и помогает мне нередко провождать время без скуки. Вот все, что рассудил я за неизлишнее упомянуть о состоянии моего семейства, а теперь приступлю к самому историческому описанию сего нового периода моей жизни.
В день сей наиболее мы для того и не приглашали к себе, что нужно нам было съездить к новому нашему соседу, купившему недавно соседственное с нами село Домнино, г-ну Засецкому. Третьего дни приехал он к нам и с женою своею, в самое то время, когда нас не случилось быть дома и мы ездили в Татарское по приглашению от Доброклонских и у них обедали и весь день провели. Итак надобно было отплатить ему сей визит и не столько мне, сколько моей жене, которая его жене была совсем еще незнакома. Сверх того присылал он еще и сам нас звать к себе по причине что намерен он был скоро отъехать.
Таким образом ездили мы с женою и дочерью после обеда к нему и просидели у него до самого вечера. Он был нам очень рад и старался нас угостить всячески. Между протчим жаловался он на смешные затеи и посягания на него ближнего его соседа Доброклонского, но я старался как можно наклонять его к тому, чтоб он с ним как нибудь повидался, уверяя его, что тогда кончатся все их друг на друга претензии и они верно между собою поладят, в чем я действительно и не сомневался. При отъезде нашем просил он меня о неоставлении его деревни в случае надобностей и мы расстались с ним как добрые приятели.
Впротчем достопамятен был сей день тем, что мы услышали о происшедшем в недалеком соседстве от нас страшном и прямо злодейском убивстве двух дворян: одного живущего в здешнем уезде, а другова в Таруском и нам очень коротко знакомого и нами любимого. Он был человек бедной, но умной и услужливой, назывался Лисенко, а по имени Иваном Григорьевичем. Во время пребывания моего в Богородицке жил у меня один из его сыновей несколько лет и учился кой чему и сделался чрез то порядочным человеком, служащим ныне в полевых полках с довольною похвалою. Сего то бедняка убили злодеи тут же для компании, убивая господина своего, называвшегося Орловым и их чем то огорчившего до крайности. Сей Орлов нам вовсе не знаком был и потому о свойствах и обстоятельствах его нам еще не все известно, а мы тужили только и горевали о бедном знакомце нашем Лисенке, а особливо ведая, в какой непокрытой бедности осталось после его многочисленное его семейство: четыре сына и две дочери составляли оное, двое старших сыновей были в службе, но оба служили еще унтер-офицерами, третей был в Калужском благородном училище, а четвертой был еще дома при матери, к несчастию подверженной еще пьяной болезни, из дочерей же одна была лет уже 12, а другая меньше и обе очень жалки. Словом они не сходили у нас целый день с ума.
Сим окончу я сие мое первое письмо, содержащее историю первого дня, в которой кроме сего ничего другого не было.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека